Любовь - это бесценный дар. Это единственная вещь, которую мы можем подарить и все же она у нас остается.
второй изумительный текст на мою картинку...
бонус от Mebius Cat
не конкурсная работа) на эту же картинку
читать дальше
Некогда, в ином времени и ином мире был одним из дюжины тех, что держат своей силой крышу темной половины мира, не давая вечному холоду вселенной пожрать все живое. Черпал силу в тенях и теням же давал жизнь, странную, жаркую и голодную. Был пойман в ловушку своими же объединившимися собратьями. Тело его было уничтожено, а душа заключена в камень, выброшенный за пределы родного мира. Через сотню лет разум его осознал себя и призвал последнюю из подвластных ему теней, вселив ее в тело ворона. Птица, ведомая чуждой силой, отыскала камень и понесла его к полым холмам, где на одну ночь во много лет истончается грань между мирами и есть призрачный шанс прорваться через завесу. Но надеждам его не суждено было сбыться - стрела охотника оборвала жизнь птицы, и голод мага заставил его живую тюрьму стать вернейшим из его слуг и надежнейшим из жилищ.
Питаясь эманациями смерти и любыми яркими эмоциями, до которых мог дотянуться, камень вылепил подходящую оболочку для души своего господина, и маг впервые ступил на землю незнакомого для себя мира. Первым, до кого он дотянулся, был охотник - слишком яркий след он оставил первой смертью. И маг заключил с ним сделку, вынудив помогать себе до тех пор, пока корни замка не дорастут до его родного мира, открывая дверь, а взамен наделив бессмертием.
В Европе начинался четырнадцатый век. Век падения великих империй и становления новых, век распрей, крови, чумы и огня. И двое пошли по искалеченным землям, собирая свой урожай. Хрипловатый, похожий на карканье смех мага бился эхом на площадях, меж виселиц и костров, и охотник прозвал его Вороном. Цепкие пальцы охотника ласкали воловьи жилы на грифе лютни в придорожной таверне, завораживая всех, от замызганных служанок до купеческих жен, вздыхавших от музыки в унисон, и маг прозвал его Орфеем, предав забвению их прежние имена.
Копыта их лошадей выбивали искры на полуночных мостовых, и ржанию вторили вой и рык пришедших служить вороньему замку оборотней - Эльзас и Лотарингия, Прованс и Тулуза вспоминали легенды о дикой охоте и покрепче запирали ставни своих домов в ночи полнолуний. Ведьмы танцевали в черных живых стенах и лилась кровь, много крови, а инквизиторы зажигали костры, зачитывали приговоры, и сброд швырял гнилой репой в горящих людей.
15.07.2015 в 00:02
Пишет orig-revers:Заявка № 14. Исполнение 1
Название: Бардо железной дороги
Автор: ~Хару-Ичиго~
Артер: Motik71
Бета: Ютака В.
Размер: миди
Категория: слэш
Жанр: романс, драма, ангст, русреал
Рейтинг: R
Саммари: «Понимаешь, всё наше существование это промежуточные состояния, из которых надо выйти в конечное состояние, в нирвану. И жизнь, и смерть, и сон, – вообще всё. А "Бардо Тхёдол" написали для того, чтобы помочь человеку выйти. Выйти из промежутка, понимаешь? Вот мы с тобой сейчас живём и хорошо, но это же не навсегда...»
От автора: Отрывки из «Бардо Тхёдол» даны в переводе Иванс-Вентца
арт-заявка
![](http://static.diary.ru/userdir/3/0/7/1/3071552/82831172.jpg)
читать дальше
Московский скорый тут никогда не останавливался. Можно было автобусом из Магниторудска доехать до Колычева, а там поймать попутку. Хотя от Колычева уже недалеко, можно и пешком дойти.
Был ещё Калымчанский пассажирский, но там вариант один – идти к начальнику поезда и просить, чтоб сделали остановку на платформе Эрликовой, иначе никак.
На Эрликовой был переезд. Никто им никогда не пользовался, но Данил каждый день опускал и поднимал шлагбаум по расписанию.
Расписание осталось от "Т. Е. Егорова". Неизвестный Егоров последним оставил на нём свою подпись, но в каком году – неизвестно. Это был просто листок бумаги, написанный от руки, висел в смотрительском домике возле печки рядом с отрывным календарём и чеканным покривившимся панно. Панно было совсем как у Данила в детстве над диваном: Иван-Царевич в шапке пирожком и лупоглазая лягушка, держащая стрелу.
Рядом Данил кнопками приколол Цоя.
Больше в домике никаких украшательств не было, но хоть обои держались.
Газет валялось много, попадались целые подшивки журналов. От нечего делать Данил повытаскивал из "Мурзилки" развороты с репродукциями картин и делал для них по вечерам рамки из картона. Остальное читал, а потом пускал на растопку или уносил в сортир.
Спал на раскладушке – матрас на кровати был насквозь проссанный, ржавая сетка просела. Пришлось выкинуть кровать к чертовой матери за дом. Дядь Тимур обещал забрать, но всё никак, что-то у него там вечно не в порядке было с машиной.
Данил много всего повыкидывал: какие-то тряпки, заплесневелую картоху из погреба, липкие бутылки, буряк гнилой. А вот лук оказался ничего: лежал-пылился на чердаке ковром по всему полу, румянился боками на солнце, глядевшем в чердачное окошко. Пах душно, но живо. И чеснок был живой, как раз, чтоб натирать им лоснящуюся корку чёрного хлеба, а потом ещё солью сверху посыпать.
Это Катюша так любила. Прибегала с буханкой и просила: "Данила, сделай хлебушка", хотя сто раз видела, как это делается.
Крошками они потом кормили Тяпу. Данил привёз его с собой и повесил у окошка, которое смотрело на степь, но «скворчище» (так его Катюша называла) всё равно слышал поезда и "пускал" их вечно в неурочное время.
– Тяпа, в нос дам, – угрожающе говорил Данил.
– Тяпа, в нос дам, – отвечал скворчище. А потом начинал оправдываться Мишаниным голосом. – Тяпа хороший. Тяпка умница. Тяпка интеллигент!
Данил слушал, и думал, что Егорову было лучше. У Егорова была самогонка, как у нормального человека. А у него, Данила, вот это. Не мог он спиться, бессмысленную, беспробудную синьку на дух не переносил, а жаль.
Пить пиво за кинотеатром… да нет, это было другое. Тогда и пиво было разбавленное, и не пьянел от него никто особо. Зачем они его вообще сосали, непонятно. От скуки, наверное.
Он теперь не мог вспомнить даже, зачем они вообще ходили за кинотеатр, что там делали. Вспоминалось только, как сидели на брёвнах и слушали на магнитофоне всякое, что Колдун записывал с «Нашего радио». Дворовый блатняк пели под гитару, это тоже было.
Мишаня пришёл пару раз и больше не появлялся, – мелкие девчонки его достали. Непонятными путями узнали, что он голубой, и начали за ним бегать, чтобы рассказал, как это. Он их ни разу не послал. Улыбался так беспомощно и всё говорил: "Да ладно вам", "Да не буду я", "Девчат, ну харэ".
Кроме них, никто как-то и не верил в это, потому что Мишаня был обычный. Ну мягкий, ну тихий, но это же не признак.
Ему бы на Эрликовой понравилось. С Катюшей он бы точно подружился, и с Алтын.
Он бы уговорил Данила поспать.
Данил не мог вспомнить, когда вообще спал последний раз. Время стало, как степь вокруг – безграничное. Но у степи была хоть сопка Ленина на горизонте: лёгкая, дымчатая, как нарисованная. У времени никакого ориентира не было. А ещё Тяпа мешал: пускал поезда каждый час, без системы, без смысла.
В степи сон не шёл. Некуда было спать. В первую ночь светила луна, яркая, как прожектор, но небо было ещё низкое: звёзды висели в воздухе. Чем ближе лето, тем выше они поднимались, мельчали, прилипали к небосводу.
И земля под ногами плоская была нестерпимо, будто нет никакого шара, будто всё врали астрономы. Блин земли и крышка неба.
В первую ночь Данил вышел из дома и начал прыгать, биться о землю ногами, будто хотел, чтоб прогнулась, вогнулась, хоть немного отодвинулась от неба. Ничего не вышло, конечно.
Настоящая ночь наступала, когда радио замолкало. С радио ещё можно было жить, оно целый день бубнило от розетки. А потом, в полночь, бросало Данила одного. Ему в этот самый момент плакать хотелось, как потерявшемуся мальчику, будто он остался один на всём свете, будто люди, которых знал и любил, тоже выключились, исчезли, и эта тишина – вот что настоящее, а про любовь, про дружбу тебе врали и будут врать.
Наверное, он спал днём. А может и не спал. А может, и не было никакого дня вовсе...
Нет, день был, точно был. Днём приходила Катюша, дядь Тимур заглядывал. Мог даже Минбай пройти мимо, с козами. Приходила Алтын – это если они с Катюшей ссорились и гуляли поодиночке. Они часто ссорились и так же часто мирились, – чем ещё заниматься на Эрликовой?
Алтын вообще была обидчивая, всё время подозревала, что ей чего-то не додали, что-то спрятали, и кому-то досталось больше, чем ей. Немудрено – кроме Минбая у неё было ещё два старших брата и две сестры. Данил их никогда не видел, "к железке" они не ходили. Минбай тоже мог бы не ходить, но у них с Данилом был уже свой ритуал: посидеть на платформе, свесив ноги, выкурить по сигаретке, пока нет поездов.
– Тут когда-то электричка ходила, – каждый раз говорил Минбай, глядя чёрными индейскими глазами на сопку Ленина. – Потом отменили. А я на ней в школу музыкальную ездил.
– Ага, – отвечал Данил. Воздух вокруг плавился, до боли яркое голубое небо дрожало над головой, рельсы сияли. На гудящих проводах сидели, как ноты, мелкие птички.
– Там возле Маячкино танки стоят, мемориал. Тридцатьчетвёрки. Из электрички хорошо видно было. Как думаешь, вернут электричку-то? Что там у вас на железной дороге слышно?
– Не знаю, мне ничего не говорят. А что там в Колычеве?
– Да хер знает, опять подорожало всё.
Кончалась сигарета, и разговор тоже заканчивался.
Днём Тяпа вёл себя прилично: не баловался с поездами, только прыгал в своей клетке, качался на качелях и спорил с радио.
– Макароны будешь? – заботливо спрашивал он, каждый раз, когда Данил возвращался за чем-нибудь в домик. – Хорошие макароны. Ракушки. Ракушки. Ррракушки!
Мишаня любил «ракушки», притащил с собой из Воронежа килограмма четыре, будто в Москве таких было не достать. Наверное, чувствовал себя обязанным хоть что-то подогнать хозяину вписки. Впрочем, у него с собой и коньяк был, и даже бутылочка настоящей финской водки, чистой, как ритм у Калевалы.
Мишаню Данилу сосватал одногруппник. Сказал, что есть один чёрт, едет на концерт Калугина, но вписываться ему негде. Данил всего полгода как переехал в Москву, никого толком не знал и совсем кис от одиночества в съёмной однушке. Болтался на конце оранжевой ветки, как червивое яблоко, и чувствовал, что вот-вот сорвётся.
Мишаня со своими макаронами появился вовремя. В камуфляжных штанах, кедах, в футболке с «Master of puppets» – поле одинаковых белых крестов тянется до горизонта. За эту футболку его побили в электричке под Тулой какие-то гопники, приняли за сатаниста; так он и приехал, сияя «фонарём», и долго рассказывал немного обалдевшему Данилу, что непротивление злу и насилию – это единственный путь, что иначе – духовная смерть.
А Данил думал, что гопы его могли убить по настоящему, если б стал отбиваться – Мишаня был тощеват и мягковат, без бицепсов, будто его накачивали воздухом, но так и бросили это дело на середине.
Он был не патлатый, как Данил ожидал, а просто кучерявый слегка и давно не стриженный. Глаза серые, постоянно в красных прожилках. Большой рот, подвижный: если не болтает, то ест.
Вёл Мишаня себя скромно, даже застенчиво: как потом выяснилось, думал, что Данил коренной москвич, а перед ними Мишаня почему-то робел, хотя сам приехал из без пяти минут миллионника. У его матери сестра вышла замуж за какого-то московского ипэшника, и в семье это «катькин москвич» всегда произносили с благоговейным придыханием и плохо скрываемой завистью.
К тётке Мишаня вписываться почему-то не поехал, и вообще с родственниками у него были отношения мутные, сложные. Ездил от одних друзей к другим из города в город, таская на себе огромный туристический рюкзак, как улитка – домик.
Обосновался он прочно только у Данила: расстелил синий спальник у батареи между советской лакированной «стенкой» и данилиным диваном, загрузил навесной шкаф на кухне макаронами и тушёнкой, поставил на стол бутылки и сразу кинулся мыть посуду, варить сосиски, искать какой-нибудь сок или компот, потому что неразбавленную водку не пил. Он вообще был не любитель пить, но знал, что это лучший магарыч, и к чужим слабостям относился добродушно.
«Добродушный», – вот какое слово ему больше всего подходило. Никто никогда его не называл ни Мишей, ни Михаилом, и клички у него никакой не было – Мишаня, и всё. Такое же добродушное, немного дурацкое имя, как и он сам.
Данил сразу к нему привязался. С Мишаней вся ежедневная рутина вдруг приобрела смысл, наполненность. В первую ночь они болтали на кухне обо всём подряд, особенно о буддизме и об армии. Данил недавно отслужил, но у него не то что баек, даже особых воспоминаний не осталось, а у Мишани, который по состоянию здоровья никуда не подходил, баек и анекдотов о разных знакомых, наоборот, было завались. Он любил армию, но издалека, и считал её какой-то особой, идеальной в своей бессмысленности формой существования. Вроде монашеского служения, но без бога и без высшей цели.
"Постепенно твоя личность растворяется, и это болезненный процесс, потому что ты не можешь оставить былые привязанности. Я бы так хотел – это правильный путь, путь к сатори. Суеты в мире слишком много, а армия это же почти и не жизнь".
Данил только посмеивался. Он тогда подумал, что Мишаня балабол жуткий, но оказалось, что слова у него не расходятся с делом никогда. В армию его не брали, но он решил вдруг поступить в Москве на теологический, на бесплатное вечернее, да так и остался у Данила. Днём бегал по экзаменам и приёмным комиссиям, а вечером учил. Сидел на табуретке в одних трениках, уткнувшись в книжку, и опасно качался, отталкиваясь босой ногой от стены. Данил сидел там же у окна, курил и учил билеты по физкультуре – физрук согласился подождать и не закрывать ведомость.
Потом они друг друга проверяли. Мишаня рассказывал ему о зороастризме и огнепоклонничестве, а Данил ему о жизненной ёмкости лёгких и истории олимпийских игр.
И где-то между зороастризмом и играми вышибло искру, но где – Данил не взялся бы сказать. Вот смотришь на человека и знаешь, что хочешь его поцеловать. И он знает, что ты знаешь. Приходит внезапно, но не как озарение.
Все эти теоретические вопросы и значимые слова вроде ориентации и гендера Данила смущали, он об этом не любил говорить. Он вообще был неразговорчивый, – знал, что в словах таится опасность, что они как клетка, как теоретическая часть экзамена по физре.
И без них было хорошо.
Мишаня действительно поступил в какой-то заштатный универ и той же осенью перебрался к Данилу на диван. Отлёживал ему руку, ходил по квартире голый, медитировал под громкую, звенящую-кружащую индийскую музыку и следил, чтобы в доме всегда были презервативы и макароны.
А в подарок за бесхвостую зимнюю сессию принёс домой Тяпу.
– Священная индийская майна, – объявил он, сияя, а Тяпа расхохотался утробным басом и сказал: "Ну, Заяц, погоди!"
Он до сих пор иногда произносил эту фразу характерным папановским голосом.
Данил не хотел брать Тяпу с собой на платформу. Много было причин: боялся, что скворец заболеет от нервной долгой дороги, боялся, что соседи по вагону его самого на полном ходу выкинут вместе с клеткой и болтливой чумой...
Боялся, что сойдёт с ума, если будет постоянно слышать Мишанин голос.
Порой он его слышал бессонными ночами, даже когда Тяпа молчал, сунув умную голову под крыло. Мишаня звонил по телефону и говорил, что отлично устроился в Австралии, но с квартирой сложности...
Нет, всё не так. Про квартиру и Австралию - это чей-то стих из сборника, который Данил привёз с собой. Эта маленькая книжечка в мягкой, нежной от старости обложке прошла с ним армию. Там надо было заставлять мозги и душу трудиться, потому что Данил никогда не чувствовал в себе силы, стержня, который делает человека человеком. Чтоб не стать тупой, равнодушной скотиной, приходилось читать стихи, впихивать их себе в глотку, давиться, зато какое наступало облегчение, когда одна нужная строчка вдруг ложилась на сердце так правильно, так верно, что казарма исчезала, переставала иметь значение.
"Демоны по ночам в пустыне терзают путника. Внемлющий их речам может легко заблудиться: шаг в сторону - и кранты. Призраки, духи, демоны – дома в пустыне. Ты сам убедишься в этом, песком шурша, когда от тебя останется тоже одна душа".
Ночью, когда радио уснуло, Данил сел чистить мелкие, как шарики для пинг-понга, картофелины. По ночам не следовало брать в руки нож, но это было для дела. На всякий случай он взял единственный оставшийся от Егорова, который руки не дошли наточить как следует.
Он чистил картошку, а человек снаружи кидал камушки в окно. Это было страшнее всего – чужой человек в пустоте, в безлунную полночь. Но Данил всё равно открыл форточку.
– Эй! Чего надо?
Человек стоял за пределами света, падающего из окна, стоял на территории степи. Одет был как-то блёкло, в хаки, что ли, и прятал лицо в темноте, иногда показывая обрюзгший подбородок, бледный и мягкий, как тесто.
– Братан, у меня там джип в кротовину заехал колесом. Помоги толкнуть.
Ему, наверное, было сейчас плохо, этому человеку, застрявшему ночью посреди Ничто, но Данил только крепче вцепился пальцами в подоконник.
– До аула километр, найди Дядю Тимура, он тебя трактором вытащит.
Человек не уходил.
– Ты чё? Ну выйди, ты чё? – Он стоял на месте, но Данилу казалось, будто блёклое хаки беспокойно колышется в полутьме из стороны в сторону.
– Иди в аул, говорю!
– Ну толкни, братан, ну будь человеком, ну толкни...
Данил задёрнул занавеску, сел на стул спиной к окну, обхватил себя руками за плечи. Занавеска была из поезда, с загадочной надписью "Николай Конарев" синим по белому. Если отгородиться ею от мира, можно представить, что станционный домик - это вагон, что тепловоз сейчас мягко тронется и потащит его отсюда, набирая ход.
– Ну ты чё, ты больной, ты крыса, ну выходи, выходи, ну толкни, ну чё ты, ну...
Монотонный голос человека сочился из форточки, густой, липкий.
"Он бухой, наверное", – догадался Данил, но страх почему-то не ушёл. Почему-то не верилось в это. Не верилось что за дверью правда человеческое существо. Ночью любой, кто стучится к тебе – хищник. Он хочет сожрать или тебя, или твой покой. Оторвать кусок от твоей нормальной жизни. Или от тебя.
Не открывай дверь. Не говори с незнакомыми. С детства же учили, ну!
– Ну выходи, ну помоги, выходи, толкни, ты чё...
Данил не выдержал страха, схватил из матерчатого кармана, висевшего на гвозде, здоровый гаечный ключ, распахнул окно и швырнул ключ в темноту, в бледное пятно.
– На хуй пошёл! Пошёл ты на хуй!
Кажется, потом заработало радио, а там и воздух начал синеть понемногу, и, может, тот мужик был, может, почудился от бессонницы - Данил не знал.
Утром Катюша и Алтын гордо принесли ему ключ обратно.
– Данила, мы тебе инструмент нашли! – в один голос сказали они, видно договорились заранее.
– Ага, молодцы, – похвалил Данил. На ключе не было никаких следов, но на солнце он почему-то отливал зеленцой, тусклой, плесневой, будто лежал в сыром подвале не один год. – За водой пойдёте?
Воду он брал в колодце за домом и заливал в бак на крыше, чтоб грелась. Сколотил себе душ возле нужника, прицепил к баку шланг и мылся почти кипятком.
Прежде чем натаскать свежей, слил остаток из бака в большой пластиковый таз и устроил стирку. Девчонки сначала убежали за дом, прыгать на старой егоровской кровати, но быстро заскучали и потребовали себе такой же таз – устроить своим лохматым барби бассейн с постирушками. Даже воды натаскали сами в маленьких ведёрках.
Данил оттирал рыжим хозяйственным мылом рубаху, слушал их щебет, и ему было тепло. Такие они были маленькие, чистенькие, с лохматыми косичками (у Катюши две, у Алтын двадцать две), такие настоящие, что с ними на платформу приходила жизнь.
– Данила, а Тяпа на юг не полетит? – спросила Алтын.
– Нет, он же ручной.
– А где ты его купил?
– Я не купил, подарили.
– А почему он Тяпа?
А правда, почему?
Мишаня никогда не объяснял. Просто это "Тяпа" очень подходило к его собственному имени. Что-то мягкое и бестолковое, непонятное, как и сам Мишаня.
Они были две птицы, только Мишаня – птица вольная. Ел что попало, работал где придётся: расставлял продукты в магазинах, разгружал газеты для "Роспечати", но больше всего любил быть подопытным. То вакцины на нём испытывали, то заставляли жать на какие-то кнопки и отвечать на целые рулоны вопросов.
Иногда брал у знакомых гитару и аскал в метро и переходах. Его там частенько били за то, что территории попутал, но Мишаня к этому относился философски, как к неизбежному злу.
"Я тебя, дебила, в ванне с йодом утоплю", – грозился Данил. Он ненавидел Мишанины синяки, потому что ничего не мог с ними поделать. Даже пойти с ним не мог – Мишаню пробивало на песни внезапно, и он никому не докладывал. Просто шёл и делал что хотел.
"Данька, ну я же не виноват, что меня бьют!", – оправдывался Мишаня. - "Люди просто нецивилизованные северные варвары. Ну, то есть, юго-западные".
"Ага. Убьют варвары – домой не возвращайся".
У этой шутки бородень была, как у даниловского дедушки, но Мишаня всё равно смеялся. Потому что любил Данила.
Варвары его не убили, тут пронесло.
Работа на платформе ему понравилась бы, он хотел в степь, в пустыню, – туда, где много пространства и можно просто идти вперёд, а потом повернуть внезапно, когда захочешь, и – в другую строну.
– Выхожу один я на дорогу, – читал он наизусть, когда они с Данилом лежали на тёплом гудроне крыши и ждали салют. – Сквозь туман кремнистый путь блестит. Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит.
Данилу тогда почему-то стало очень тоскливо.
Нет, не "почему-то", а потому что до этого Мишаня читал, когда про себя, когда вслух, "Бардо Тхёдол". Руководство для тибетских мертвецов.
Данил эту буддистскую муть пропускал мимо ушей, пока Мишаня не сказал ему однажды:
– Данилка, когда я умру, почитай мне "Бардо". Только как надо читай, всё как там написано. Там нужно, чтобы наставник читал или брат по вере, но мой лама на Сахалине живёт, а ты мне как брат. Ты мне как всё.
Данила аж передёрнуло. Ему стало больно и обидно так, как давно не было. Захотелось ушатать Мишаню, но по мишаниным глазам видно было, как ему это важно. И сказать бы что-нибудь злое вроде "с братьями не ебутся", но Данил не смог. Грустно было.
– А что ты вдруг умирать собрался? – мрачно спросил он.
Мишаня махнул рукой.
– Да не собрался. Просто... ну мало ли что! Понимаешь, всё наше существование это промежуточные состояния, из которых надо выйти в конечное состояние, в нирвану. И жизнь, и смерть, и сон, – вообще всё. А "Бардо Тхёдол" написали для того, чтобы помочь человеку выйти. Выйти из промежутка, понимаешь? Вот мы с тобой сейчас живём и хорошо, но это же не навсегда...
Данил промолчал. Он хотел, чтоб навсегда.
Конечно, они когда-нибудь доживут до девяноста лет и помрут, но когда тебе двадцать с небольшим, девяносто это почти и есть вечность.
– Ну его в жопу, твоё "Бардо"! Хочешь свалить – так и скажи, нафига этот весь буддизм разводить?
– Не хочу я свалить! – обиделся Мишаня. – Я на Зилант хотел съездить.
Данил как-то успокоился. Когда думаешь о дороге, всегда за этим приходят и мысли о смерти: а вдруг что? Мать его в любую поездку заставляла брать с собой мятую чёрную ленту, на которой золотой старославянской кириллицей была напечатана какая-то молитва. Помогало или нет, кто его знает, но пока везде доезжал живой.
– А меня с собой не берёшь?
– Неа, – просто сказал Мишаня. – Не беру. Выхожу один я на дорогу.
Да. Сначала было это.
Тогда Данил тосковал и злился, а теперь понял, как это – ночью, на дороге, одному. Но после прихода человека из темноты в безлунную ночь больше не выходил.
Дядь Тимур приехал за Катюшей на телеге, а заодно привёз Данилу мешок картошки и консервы. Данил заварил чай, вытащил из ящика в столе сухари, и Дядь Тимур уселся на табурет, основательно так – собирался выпить чайника два, не меньше. У него с собой оказались ещё каменные мятные пряники, которые хорошо было размачивать, а потом есть, сладкие, мокрые и горячие.
Говорил обо всём – о делах в ауле, о том, что в мире творится, о Катюшиных родителях, которые то ли разводятся, то ли нет, но ребёнка забирать не спешат... а Данил всё не знал, как задать вопрос, потому что боялся ответа.
– Дядь Тимур... а к вам вчера ночью мужик со сломанным джипом не заходил?
Дядь Тимур залез рукой в нагрудный карман и вытащил мятный леденец – он вообще очень любил сладости.
– К Минбаю, может, заходил, у меня никого не было. А что у него, мотор заглох? Это я починю.
– Починю, – отозвался Тяпа, глядя на Дядь Тимура круглым глазом.
– Нет, не мотор... сказал, что толкнуть надо.
– А ты что? Не вышел?
Данил встал, налил Тяпе воды в поилку.
– Нет. Не вышел.
Дядь Тимур одним глотком выпил всю чашку и налил себе ещё.
– Ну, может, и правильно. Сам знаешь, какое сейчас время. Убил бы ещё, ты бы с ним не справился.
Прибежала Катюша, молча легла щекой на прожжённую сигаретой клеёнку, от пряников отказалась, просто переминалась с ноги на ногу и смотрела в окно прозрачными серыми глазами. Она всегда была как маленькая, тихая зверушка, и Данил не мог представить какая она в городе, в школе, с другими детьми. Ему всё казалось, что там её мучают, что её заклюют, и лучше ей здесь, в степи.
– Чего не справился? Справился бы, я пару приёмов помню.
– Да какие приёмы, ты на себя посмотри, одни кости, под глазами синяки. Ты хоть спишь-то?
– Ну... сплю иногда. Может, мужик мне приснился.
– Может. Тут иногда бывает: вроде как спишь, а вроде и не спишь. Как у водителей бабушки ночью через дорогу бегать начинают, так и у нас. Утром встаёшь и не можешь вспомнить, правда кто-то приходил или всё во сне было. Ты, Данила, лучше спи как человек.
Данил вздохнул и признался сквозь зубы:
– Не могу, Дядь Тимур. Я и в городе не мог, думал, тут посплю, тут тихо... Нет, не могу.
Дядь Тимур съел последний пряник, отряхнул руки.
– Это дело, конечно, твоё. Хороший ты парень, Данила, главное на наркотики не садись. Будут приезжать из Колычева, предлагать всякое, ты не бери.
– Не буду, – честно пообещал Данил.
Ему и не хотелось ничего такого. Дома он пытался нажраться снотворного, запихал в себя таблетки горстями, полежал немного... только почувствовал, что уносит куда-то, как желудок взбунтовался и пришлось всё выблевать обратно.
Передознулся снотворным так, что сон теперь не шёл, – вот это была ирония!
Только этой ночью он кое-как задремал случайно и увидел во сне, что Катюша вернулась за забытой куклой Лизой. Подумала, что Лиза испугается спать одна на платформе, и побежала как была, в длинной-длинной футболке с мультяшным щенком, по темноте, с фонариком Дядь Тимура.
"Не ходи", – хотел сказать ей Данил, – "Вдруг тот мужик ещё тут..."
Но Катюша ничего не слышала. Только пошла медленнее, устала, наверное.
Непонятно откуда наполз туман, укрыл сопку Ленина и мигающий маячок на ней. Катюшин фонарик беспомощно тыкался в плотную белую вату, но она всё равно упрямо шла и шла.
Мимо платформы, мимо домика, на рельсы, туда, где тускло мигал впереди красный семафор.
– Катюша! – закричал Данил то ли наяву, то ли во сне. – Катя! Я здесь! Иди сюда!
Не надо было ей туда ходить. Никому не надо было, он это чувствовал. Там, впереди, в тумане, сидело что-то огромное и уже открыло пасть.
"Мужик, ну ты чё, ну чё ты, ну толкни выйди, ну ты чё..."
Проснулся он как от удара, весь в испарине. Схватил рабочую жилетку со светоотражателями и выбежал из дома в туман, по рельсам, туда, где семафор всё мигал и мигал красным поездам московского направления.
– Катя! Катя!
Он бежал и бежал, а туман всё не кончался, не кончались и шпалы под ногами, и ему казалось, что он бежит на месте, что простор, который виделся ему раньше, который давил и казался безграничным, просто задник, картинка, а за ним чёрная пустота, и выхода никакого нет...
"А "Бардо Тхёдол" написали для того, чтобы помочь человеку выйти. Выйти из промежутка, понимаешь?"
Данил запнулся и полетел носом, но вовремя успел подставить руки. Стесал все ладони и долго лежал, вдыхая запах пыльных камней, железа и мазута.
"Данилка, когда я умру, почитай мне "Бардо". Только как надо читай, всё как там написано".
– АААААААААААААААААА! Не буду я тебе ничего читать! Не буду!
Данил орал и орал, пока голос не сорвался, пока слёзы не кончились, пока костяшки пальцев не сбились о деревянные шпалы.
Сил оставалось только на то чтобы ползти до дома, но он не пополз, а остался лежать, повернулся лицом к звёздам.
Рельсы дрожали, это шёл скорый на Москву.
Данил почему-то думал о бесконечных, бесконечных рядах усталых людей с лопатами, строивших эту дорогу ради целины, ради мира и труда, ради амнистии и ради бог знает чего ещё.
Он закрыл глаза.
Выйти из промежутка...
Мишаня вышел из своего промежутка неожиданно. Все всегда уходят неожиданно.
Его группа сидела на лекции по какой-то лабуде. Наконец, звонок прозвенел, все встали, начали собираться, а Мишаня не встал. Сидел и улыбался как-то кривовато.
Преподаватель уже такое видел, быстро вызвал скорую, Мишаню уложили поперёк на составленные вместе деревянные синие стулья, обычные такие, школьные. И это был последний раз, когда Данил его видел.
Полутёмная лекционка, подавленно молчащие ребята и подошвы мишаниных кед, поддельных конверсов с вьетнамского рынка. К левому ещё жевачка прилипла...
А ведь Данил всю лекцию его ждал за дверями. Он же выйти мог, сказать, что плохо, можно было раньше позвонить в скорую...
Мишаню успели только до больницы довезти. Инсульт, кровоизлияние в мозг.
И всё.
На похороны приехали из Воронежа его родители, но Данил с ними не встречался, только собрал сумку с мишаниными вещами и отдал квартирной хозяйке.
А "Бардо Тхёдол" оставил себе. Но открыть не мог, пальцы не слушались.
Есть ему не хотелось, спать не хотелось, только курить он ещё мог.
Два дня назад, ночью, когда они лежали на диване, Мишаня вдруг обнял его крепко-крепко и сказал: "Люблю я тебя, Данилка. Больше всех на свете".
Так недавно это было!
Когда блок "Бонда" кончился, Данил и попробовал то снотворное. А когда понял, что заснуть больше, наверное, никогда не сможет, решил уехать домой. Хоть на пару дней вырваться из этого пустого города.
На вокзале он всё не мог протолкнуться к билетной кассе, поток людей смывал его, как невидимку, пока не прибил, наконец, к берегу – к объявлению РЖД о том, что требуются рабочие, соцпакет, обучение, вахтовый метод...
Московский скорый пронёсся мимо платформы – огромная, почти живая, почти летучая железная зверюга. Когда он затих вдали, Данил поднялся, оглохший, и побрёл к дому.
Тяпа высунул голову из-под крыла, и смотрел, как Данил возится у двери, вешает жилетку, включает свет.
– Макароны будешь? – спросил он по привычке, и тут же ответил себе голосом Данила. – Не буду, Тяпа, спасибо.
Данил усмехнулся и достал с антресолей дорожную сумку. В ней сиротливо болталась маленькая истрёпанная книжечка с загнутыми углами. Мишаня взял её у кого-то почитать, да так и не отдал.
"Если трупа нет, [то чтецу], который должен растолковать силу Истины, следует занять ту постель или место для сидения, к которому привык усопший. Затем, призвав дух [усопшего], представь, что он присутствует и внимает, и читай".
Тут ничего не было привычного Мишане, поэтому Данил сел в ногах раскладушки и представил его. Вот он лежит, закинув руки за голову, светлые волосы топорщатся, взгляд не рассеянный, как всегда, а внимательный. И любящий.
– О высокородный, – читал Данил, – тебе суждено испытать три Бардо — Бардо момента смерти, Бардо переживания Реальности и Бардо поисков нового рождения. Из этих трех состояний до вчерашнего дня ты испытывал Бардо момента смерти. Хотя перед тобой воссиял Ясный Свет Реальности, ты не смог удержаться, и посему принужден блуждать здесь.
Ты будешь, не отвлекаясь, внимать тому, кто поможет тебе посмотреть в лицо Реальности, и продолжишь свой путь.
Он глотал слёзы, но читал, потому что не мог теперь остановиться, не мог бросить Мишаню на полпути, и постепенно ему начало казаться, что родной голос повторяет за ним:
– О высокородный, когда тебя понесет туда-сюда непрекращающийся ветер кармы, твой разум, лишенный опоры, уподобится перу, что швыряет ветер, скачущий на коне дыхания. Непрестанно и помимо своей воли ты будешь блуждать. Всем, кто оплакивает тебя, ты скажешь: «Вот я, не плачьте». Но они не услышат тебя, и ты подумаешь: «Я мертв!» И в это время ты снова почувствуешь себя очень несчастным. Не печалься...
Но как не печалиться? Как не печалиться, когда всё, конец, когда не будет больше ничего хорошего, ничего светлого, когда всё уже было, было, было и навсегда закончилось, а существование почему-то продолжается и не видно этой серости, этой мерзости конца. Есть человек, и нет человека, и не будет уже никогда…
«О высокородный, в это время ты сможешь ненадолго отдохнуть у мостов, в храмах, возле ступ восьми видов, но не сможешь оставаться там долго, ибо твой разум отделился от твоего земного тела. Из-за этой неспособности задержаться, побыть на одном месте ты часто будешь ощущать смятение, досаду и панику. Иногда твой Узнающий будет тусклым, иногда мимолетен и бессвязен. Тогда у тебя возникнет такая мысль: «Увы! я мертв! Что же мне делать?» — и из-за этой мысли Узнающий опечалится, в сердце разольется холод, и ты испытаешь бесконечную тоску. Поскольку тебе нигде не будет отдыха и ты будешь понуждаем двигаться дальше, не думай о различных вещах, но позволь своему разуму пребывать в своем собственном неизмененном состоянии.»
А может, неправда? Может, он ходит где-то там, запутавшийся, испуганный, и ему жизненно важно слышать, как кто-то говорит: «Не бойся, не печалься».
Я здесь, я тебя не брошу.
Всё в порядке. Мы отсюда выйдем. Мы выберемся. И всё ещё будет хорошо.
Он дочитал, когда за окном уже светало. Захлопнул книгу, прислонился спиной к стене, закрыл глаза.
– Тяпа, скажи: "Данилка хороший". Скажи: "Данилка, я тебя люблю", – произнёс вдруг Тяпа и сунул голову под крыло.
Второй скорый должен был промчаться мимо платформы в шесть утра, но почему-то затормозил и навис над маленькой платформой всей своей огромной тушей. Данил накинул жилетку и вышел посмотреть. Он никогда раньше не видел спокойный скорый – московский поезд всегда был для него почти бесплотным, размытым зелёным пятном. Но вот он – стоял тихо в мягкой золотистой дымке утра.
Зевающий проводник в фирменном пиджаке, накинутом на плечи, открыл дверь вагона и закурил. Данил подошёл, поздоровался с ним за руку.
– Помочь надо? – спросил он.
– Не, это у машинистов какое-то чэпэ. Сейчас починят, и дальше поедем.
Данил кивнул, глядя, как вьётся над тлеющей сигаретой полупрозрачный дымок. Солнце всё разгоралось на востоке, так, что голова поезда терялась в сиянии.
– Подбросить тебя? – вдруг спросил проводник.
– Куда?
– Куда надо, хоть до конечной. За пятихатку.
Данил оглянулся на домик, на сопку Ленина, на горсть крошечных юрт в далёком ауле, но солнце слепило нещадно, и он не мог толком ничего разглядеть.
Он пошарил по карманам, нашёл смятую, выцветшую бумажку и шагнул в вагон.
Поезд вздрогнул, просыпаясь от дремоты, и мягко тронулся вперёд, покачиваясь на невидимых волнах.
Всё быстрее и быстрее. Всё дальше и дальше.
URL записиНазвание: Бардо железной дороги
Автор: ~Хару-Ичиго~
Артер: Motik71
Бета: Ютака В.
Размер: миди
Категория: слэш
Жанр: романс, драма, ангст, русреал
Рейтинг: R
Саммари: «Понимаешь, всё наше существование это промежуточные состояния, из которых надо выйти в конечное состояние, в нирвану. И жизнь, и смерть, и сон, – вообще всё. А "Бардо Тхёдол" написали для того, чтобы помочь человеку выйти. Выйти из промежутка, понимаешь? Вот мы с тобой сейчас живём и хорошо, но это же не навсегда...»
От автора: Отрывки из «Бардо Тхёдол» даны в переводе Иванс-Вентца
арт-заявка
![](http://static.diary.ru/userdir/3/0/7/1/3071552/82831172.jpg)
читать дальше
Московский скорый тут никогда не останавливался. Можно было автобусом из Магниторудска доехать до Колычева, а там поймать попутку. Хотя от Колычева уже недалеко, можно и пешком дойти.
Был ещё Калымчанский пассажирский, но там вариант один – идти к начальнику поезда и просить, чтоб сделали остановку на платформе Эрликовой, иначе никак.
На Эрликовой был переезд. Никто им никогда не пользовался, но Данил каждый день опускал и поднимал шлагбаум по расписанию.
Расписание осталось от "Т. Е. Егорова". Неизвестный Егоров последним оставил на нём свою подпись, но в каком году – неизвестно. Это был просто листок бумаги, написанный от руки, висел в смотрительском домике возле печки рядом с отрывным календарём и чеканным покривившимся панно. Панно было совсем как у Данила в детстве над диваном: Иван-Царевич в шапке пирожком и лупоглазая лягушка, держащая стрелу.
Рядом Данил кнопками приколол Цоя.
Больше в домике никаких украшательств не было, но хоть обои держались.
Газет валялось много, попадались целые подшивки журналов. От нечего делать Данил повытаскивал из "Мурзилки" развороты с репродукциями картин и делал для них по вечерам рамки из картона. Остальное читал, а потом пускал на растопку или уносил в сортир.
Спал на раскладушке – матрас на кровати был насквозь проссанный, ржавая сетка просела. Пришлось выкинуть кровать к чертовой матери за дом. Дядь Тимур обещал забрать, но всё никак, что-то у него там вечно не в порядке было с машиной.
Данил много всего повыкидывал: какие-то тряпки, заплесневелую картоху из погреба, липкие бутылки, буряк гнилой. А вот лук оказался ничего: лежал-пылился на чердаке ковром по всему полу, румянился боками на солнце, глядевшем в чердачное окошко. Пах душно, но живо. И чеснок был живой, как раз, чтоб натирать им лоснящуюся корку чёрного хлеба, а потом ещё солью сверху посыпать.
Это Катюша так любила. Прибегала с буханкой и просила: "Данила, сделай хлебушка", хотя сто раз видела, как это делается.
Крошками они потом кормили Тяпу. Данил привёз его с собой и повесил у окошка, которое смотрело на степь, но «скворчище» (так его Катюша называла) всё равно слышал поезда и "пускал" их вечно в неурочное время.
– Тяпа, в нос дам, – угрожающе говорил Данил.
– Тяпа, в нос дам, – отвечал скворчище. А потом начинал оправдываться Мишаниным голосом. – Тяпа хороший. Тяпка умница. Тяпка интеллигент!
Данил слушал, и думал, что Егорову было лучше. У Егорова была самогонка, как у нормального человека. А у него, Данила, вот это. Не мог он спиться, бессмысленную, беспробудную синьку на дух не переносил, а жаль.
Пить пиво за кинотеатром… да нет, это было другое. Тогда и пиво было разбавленное, и не пьянел от него никто особо. Зачем они его вообще сосали, непонятно. От скуки, наверное.
Он теперь не мог вспомнить даже, зачем они вообще ходили за кинотеатр, что там делали. Вспоминалось только, как сидели на брёвнах и слушали на магнитофоне всякое, что Колдун записывал с «Нашего радио». Дворовый блатняк пели под гитару, это тоже было.
Мишаня пришёл пару раз и больше не появлялся, – мелкие девчонки его достали. Непонятными путями узнали, что он голубой, и начали за ним бегать, чтобы рассказал, как это. Он их ни разу не послал. Улыбался так беспомощно и всё говорил: "Да ладно вам", "Да не буду я", "Девчат, ну харэ".
Кроме них, никто как-то и не верил в это, потому что Мишаня был обычный. Ну мягкий, ну тихий, но это же не признак.
Ему бы на Эрликовой понравилось. С Катюшей он бы точно подружился, и с Алтын.
Он бы уговорил Данила поспать.
Данил не мог вспомнить, когда вообще спал последний раз. Время стало, как степь вокруг – безграничное. Но у степи была хоть сопка Ленина на горизонте: лёгкая, дымчатая, как нарисованная. У времени никакого ориентира не было. А ещё Тяпа мешал: пускал поезда каждый час, без системы, без смысла.
В степи сон не шёл. Некуда было спать. В первую ночь светила луна, яркая, как прожектор, но небо было ещё низкое: звёзды висели в воздухе. Чем ближе лето, тем выше они поднимались, мельчали, прилипали к небосводу.
И земля под ногами плоская была нестерпимо, будто нет никакого шара, будто всё врали астрономы. Блин земли и крышка неба.
В первую ночь Данил вышел из дома и начал прыгать, биться о землю ногами, будто хотел, чтоб прогнулась, вогнулась, хоть немного отодвинулась от неба. Ничего не вышло, конечно.
Настоящая ночь наступала, когда радио замолкало. С радио ещё можно было жить, оно целый день бубнило от розетки. А потом, в полночь, бросало Данила одного. Ему в этот самый момент плакать хотелось, как потерявшемуся мальчику, будто он остался один на всём свете, будто люди, которых знал и любил, тоже выключились, исчезли, и эта тишина – вот что настоящее, а про любовь, про дружбу тебе врали и будут врать.
Наверное, он спал днём. А может и не спал. А может, и не было никакого дня вовсе...
Нет, день был, точно был. Днём приходила Катюша, дядь Тимур заглядывал. Мог даже Минбай пройти мимо, с козами. Приходила Алтын – это если они с Катюшей ссорились и гуляли поодиночке. Они часто ссорились и так же часто мирились, – чем ещё заниматься на Эрликовой?
Алтын вообще была обидчивая, всё время подозревала, что ей чего-то не додали, что-то спрятали, и кому-то досталось больше, чем ей. Немудрено – кроме Минбая у неё было ещё два старших брата и две сестры. Данил их никогда не видел, "к железке" они не ходили. Минбай тоже мог бы не ходить, но у них с Данилом был уже свой ритуал: посидеть на платформе, свесив ноги, выкурить по сигаретке, пока нет поездов.
– Тут когда-то электричка ходила, – каждый раз говорил Минбай, глядя чёрными индейскими глазами на сопку Ленина. – Потом отменили. А я на ней в школу музыкальную ездил.
– Ага, – отвечал Данил. Воздух вокруг плавился, до боли яркое голубое небо дрожало над головой, рельсы сияли. На гудящих проводах сидели, как ноты, мелкие птички.
– Там возле Маячкино танки стоят, мемориал. Тридцатьчетвёрки. Из электрички хорошо видно было. Как думаешь, вернут электричку-то? Что там у вас на железной дороге слышно?
– Не знаю, мне ничего не говорят. А что там в Колычеве?
– Да хер знает, опять подорожало всё.
Кончалась сигарета, и разговор тоже заканчивался.
Днём Тяпа вёл себя прилично: не баловался с поездами, только прыгал в своей клетке, качался на качелях и спорил с радио.
– Макароны будешь? – заботливо спрашивал он, каждый раз, когда Данил возвращался за чем-нибудь в домик. – Хорошие макароны. Ракушки. Ракушки. Ррракушки!
Мишаня любил «ракушки», притащил с собой из Воронежа килограмма четыре, будто в Москве таких было не достать. Наверное, чувствовал себя обязанным хоть что-то подогнать хозяину вписки. Впрочем, у него с собой и коньяк был, и даже бутылочка настоящей финской водки, чистой, как ритм у Калевалы.
Мишаню Данилу сосватал одногруппник. Сказал, что есть один чёрт, едет на концерт Калугина, но вписываться ему негде. Данил всего полгода как переехал в Москву, никого толком не знал и совсем кис от одиночества в съёмной однушке. Болтался на конце оранжевой ветки, как червивое яблоко, и чувствовал, что вот-вот сорвётся.
Мишаня со своими макаронами появился вовремя. В камуфляжных штанах, кедах, в футболке с «Master of puppets» – поле одинаковых белых крестов тянется до горизонта. За эту футболку его побили в электричке под Тулой какие-то гопники, приняли за сатаниста; так он и приехал, сияя «фонарём», и долго рассказывал немного обалдевшему Данилу, что непротивление злу и насилию – это единственный путь, что иначе – духовная смерть.
А Данил думал, что гопы его могли убить по настоящему, если б стал отбиваться – Мишаня был тощеват и мягковат, без бицепсов, будто его накачивали воздухом, но так и бросили это дело на середине.
Он был не патлатый, как Данил ожидал, а просто кучерявый слегка и давно не стриженный. Глаза серые, постоянно в красных прожилках. Большой рот, подвижный: если не болтает, то ест.
Вёл Мишаня себя скромно, даже застенчиво: как потом выяснилось, думал, что Данил коренной москвич, а перед ними Мишаня почему-то робел, хотя сам приехал из без пяти минут миллионника. У его матери сестра вышла замуж за какого-то московского ипэшника, и в семье это «катькин москвич» всегда произносили с благоговейным придыханием и плохо скрываемой завистью.
К тётке Мишаня вписываться почему-то не поехал, и вообще с родственниками у него были отношения мутные, сложные. Ездил от одних друзей к другим из города в город, таская на себе огромный туристический рюкзак, как улитка – домик.
Обосновался он прочно только у Данила: расстелил синий спальник у батареи между советской лакированной «стенкой» и данилиным диваном, загрузил навесной шкаф на кухне макаронами и тушёнкой, поставил на стол бутылки и сразу кинулся мыть посуду, варить сосиски, искать какой-нибудь сок или компот, потому что неразбавленную водку не пил. Он вообще был не любитель пить, но знал, что это лучший магарыч, и к чужим слабостям относился добродушно.
«Добродушный», – вот какое слово ему больше всего подходило. Никто никогда его не называл ни Мишей, ни Михаилом, и клички у него никакой не было – Мишаня, и всё. Такое же добродушное, немного дурацкое имя, как и он сам.
Данил сразу к нему привязался. С Мишаней вся ежедневная рутина вдруг приобрела смысл, наполненность. В первую ночь они болтали на кухне обо всём подряд, особенно о буддизме и об армии. Данил недавно отслужил, но у него не то что баек, даже особых воспоминаний не осталось, а у Мишани, который по состоянию здоровья никуда не подходил, баек и анекдотов о разных знакомых, наоборот, было завались. Он любил армию, но издалека, и считал её какой-то особой, идеальной в своей бессмысленности формой существования. Вроде монашеского служения, но без бога и без высшей цели.
"Постепенно твоя личность растворяется, и это болезненный процесс, потому что ты не можешь оставить былые привязанности. Я бы так хотел – это правильный путь, путь к сатори. Суеты в мире слишком много, а армия это же почти и не жизнь".
Данил только посмеивался. Он тогда подумал, что Мишаня балабол жуткий, но оказалось, что слова у него не расходятся с делом никогда. В армию его не брали, но он решил вдруг поступить в Москве на теологический, на бесплатное вечернее, да так и остался у Данила. Днём бегал по экзаменам и приёмным комиссиям, а вечером учил. Сидел на табуретке в одних трениках, уткнувшись в книжку, и опасно качался, отталкиваясь босой ногой от стены. Данил сидел там же у окна, курил и учил билеты по физкультуре – физрук согласился подождать и не закрывать ведомость.
Потом они друг друга проверяли. Мишаня рассказывал ему о зороастризме и огнепоклонничестве, а Данил ему о жизненной ёмкости лёгких и истории олимпийских игр.
И где-то между зороастризмом и играми вышибло искру, но где – Данил не взялся бы сказать. Вот смотришь на человека и знаешь, что хочешь его поцеловать. И он знает, что ты знаешь. Приходит внезапно, но не как озарение.
Все эти теоретические вопросы и значимые слова вроде ориентации и гендера Данила смущали, он об этом не любил говорить. Он вообще был неразговорчивый, – знал, что в словах таится опасность, что они как клетка, как теоретическая часть экзамена по физре.
И без них было хорошо.
Мишаня действительно поступил в какой-то заштатный универ и той же осенью перебрался к Данилу на диван. Отлёживал ему руку, ходил по квартире голый, медитировал под громкую, звенящую-кружащую индийскую музыку и следил, чтобы в доме всегда были презервативы и макароны.
А в подарок за бесхвостую зимнюю сессию принёс домой Тяпу.
– Священная индийская майна, – объявил он, сияя, а Тяпа расхохотался утробным басом и сказал: "Ну, Заяц, погоди!"
Он до сих пор иногда произносил эту фразу характерным папановским голосом.
Данил не хотел брать Тяпу с собой на платформу. Много было причин: боялся, что скворец заболеет от нервной долгой дороги, боялся, что соседи по вагону его самого на полном ходу выкинут вместе с клеткой и болтливой чумой...
Боялся, что сойдёт с ума, если будет постоянно слышать Мишанин голос.
Порой он его слышал бессонными ночами, даже когда Тяпа молчал, сунув умную голову под крыло. Мишаня звонил по телефону и говорил, что отлично устроился в Австралии, но с квартирой сложности...
Нет, всё не так. Про квартиру и Австралию - это чей-то стих из сборника, который Данил привёз с собой. Эта маленькая книжечка в мягкой, нежной от старости обложке прошла с ним армию. Там надо было заставлять мозги и душу трудиться, потому что Данил никогда не чувствовал в себе силы, стержня, который делает человека человеком. Чтоб не стать тупой, равнодушной скотиной, приходилось читать стихи, впихивать их себе в глотку, давиться, зато какое наступало облегчение, когда одна нужная строчка вдруг ложилась на сердце так правильно, так верно, что казарма исчезала, переставала иметь значение.
"Демоны по ночам в пустыне терзают путника. Внемлющий их речам может легко заблудиться: шаг в сторону - и кранты. Призраки, духи, демоны – дома в пустыне. Ты сам убедишься в этом, песком шурша, когда от тебя останется тоже одна душа".
Ночью, когда радио уснуло, Данил сел чистить мелкие, как шарики для пинг-понга, картофелины. По ночам не следовало брать в руки нож, но это было для дела. На всякий случай он взял единственный оставшийся от Егорова, который руки не дошли наточить как следует.
Он чистил картошку, а человек снаружи кидал камушки в окно. Это было страшнее всего – чужой человек в пустоте, в безлунную полночь. Но Данил всё равно открыл форточку.
– Эй! Чего надо?
Человек стоял за пределами света, падающего из окна, стоял на территории степи. Одет был как-то блёкло, в хаки, что ли, и прятал лицо в темноте, иногда показывая обрюзгший подбородок, бледный и мягкий, как тесто.
– Братан, у меня там джип в кротовину заехал колесом. Помоги толкнуть.
Ему, наверное, было сейчас плохо, этому человеку, застрявшему ночью посреди Ничто, но Данил только крепче вцепился пальцами в подоконник.
– До аула километр, найди Дядю Тимура, он тебя трактором вытащит.
Человек не уходил.
– Ты чё? Ну выйди, ты чё? – Он стоял на месте, но Данилу казалось, будто блёклое хаки беспокойно колышется в полутьме из стороны в сторону.
– Иди в аул, говорю!
– Ну толкни, братан, ну будь человеком, ну толкни...
Данил задёрнул занавеску, сел на стул спиной к окну, обхватил себя руками за плечи. Занавеска была из поезда, с загадочной надписью "Николай Конарев" синим по белому. Если отгородиться ею от мира, можно представить, что станционный домик - это вагон, что тепловоз сейчас мягко тронется и потащит его отсюда, набирая ход.
– Ну ты чё, ты больной, ты крыса, ну выходи, выходи, ну толкни, ну чё ты, ну...
Монотонный голос человека сочился из форточки, густой, липкий.
"Он бухой, наверное", – догадался Данил, но страх почему-то не ушёл. Почему-то не верилось в это. Не верилось что за дверью правда человеческое существо. Ночью любой, кто стучится к тебе – хищник. Он хочет сожрать или тебя, или твой покой. Оторвать кусок от твоей нормальной жизни. Или от тебя.
Не открывай дверь. Не говори с незнакомыми. С детства же учили, ну!
– Ну выходи, ну помоги, выходи, толкни, ты чё...
Данил не выдержал страха, схватил из матерчатого кармана, висевшего на гвозде, здоровый гаечный ключ, распахнул окно и швырнул ключ в темноту, в бледное пятно.
– На хуй пошёл! Пошёл ты на хуй!
Кажется, потом заработало радио, а там и воздух начал синеть понемногу, и, может, тот мужик был, может, почудился от бессонницы - Данил не знал.
Утром Катюша и Алтын гордо принесли ему ключ обратно.
– Данила, мы тебе инструмент нашли! – в один голос сказали они, видно договорились заранее.
– Ага, молодцы, – похвалил Данил. На ключе не было никаких следов, но на солнце он почему-то отливал зеленцой, тусклой, плесневой, будто лежал в сыром подвале не один год. – За водой пойдёте?
Воду он брал в колодце за домом и заливал в бак на крыше, чтоб грелась. Сколотил себе душ возле нужника, прицепил к баку шланг и мылся почти кипятком.
Прежде чем натаскать свежей, слил остаток из бака в большой пластиковый таз и устроил стирку. Девчонки сначала убежали за дом, прыгать на старой егоровской кровати, но быстро заскучали и потребовали себе такой же таз – устроить своим лохматым барби бассейн с постирушками. Даже воды натаскали сами в маленьких ведёрках.
Данил оттирал рыжим хозяйственным мылом рубаху, слушал их щебет, и ему было тепло. Такие они были маленькие, чистенькие, с лохматыми косичками (у Катюши две, у Алтын двадцать две), такие настоящие, что с ними на платформу приходила жизнь.
– Данила, а Тяпа на юг не полетит? – спросила Алтын.
– Нет, он же ручной.
– А где ты его купил?
– Я не купил, подарили.
– А почему он Тяпа?
А правда, почему?
Мишаня никогда не объяснял. Просто это "Тяпа" очень подходило к его собственному имени. Что-то мягкое и бестолковое, непонятное, как и сам Мишаня.
Они были две птицы, только Мишаня – птица вольная. Ел что попало, работал где придётся: расставлял продукты в магазинах, разгружал газеты для "Роспечати", но больше всего любил быть подопытным. То вакцины на нём испытывали, то заставляли жать на какие-то кнопки и отвечать на целые рулоны вопросов.
Иногда брал у знакомых гитару и аскал в метро и переходах. Его там частенько били за то, что территории попутал, но Мишаня к этому относился философски, как к неизбежному злу.
"Я тебя, дебила, в ванне с йодом утоплю", – грозился Данил. Он ненавидел Мишанины синяки, потому что ничего не мог с ними поделать. Даже пойти с ним не мог – Мишаню пробивало на песни внезапно, и он никому не докладывал. Просто шёл и делал что хотел.
"Данька, ну я же не виноват, что меня бьют!", – оправдывался Мишаня. - "Люди просто нецивилизованные северные варвары. Ну, то есть, юго-западные".
"Ага. Убьют варвары – домой не возвращайся".
У этой шутки бородень была, как у даниловского дедушки, но Мишаня всё равно смеялся. Потому что любил Данила.
Варвары его не убили, тут пронесло.
Работа на платформе ему понравилась бы, он хотел в степь, в пустыню, – туда, где много пространства и можно просто идти вперёд, а потом повернуть внезапно, когда захочешь, и – в другую строну.
– Выхожу один я на дорогу, – читал он наизусть, когда они с Данилом лежали на тёплом гудроне крыши и ждали салют. – Сквозь туман кремнистый путь блестит. Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит.
Данилу тогда почему-то стало очень тоскливо.
Нет, не "почему-то", а потому что до этого Мишаня читал, когда про себя, когда вслух, "Бардо Тхёдол". Руководство для тибетских мертвецов.
Данил эту буддистскую муть пропускал мимо ушей, пока Мишаня не сказал ему однажды:
– Данилка, когда я умру, почитай мне "Бардо". Только как надо читай, всё как там написано. Там нужно, чтобы наставник читал или брат по вере, но мой лама на Сахалине живёт, а ты мне как брат. Ты мне как всё.
Данила аж передёрнуло. Ему стало больно и обидно так, как давно не было. Захотелось ушатать Мишаню, но по мишаниным глазам видно было, как ему это важно. И сказать бы что-нибудь злое вроде "с братьями не ебутся", но Данил не смог. Грустно было.
– А что ты вдруг умирать собрался? – мрачно спросил он.
Мишаня махнул рукой.
– Да не собрался. Просто... ну мало ли что! Понимаешь, всё наше существование это промежуточные состояния, из которых надо выйти в конечное состояние, в нирвану. И жизнь, и смерть, и сон, – вообще всё. А "Бардо Тхёдол" написали для того, чтобы помочь человеку выйти. Выйти из промежутка, понимаешь? Вот мы с тобой сейчас живём и хорошо, но это же не навсегда...
Данил промолчал. Он хотел, чтоб навсегда.
Конечно, они когда-нибудь доживут до девяноста лет и помрут, но когда тебе двадцать с небольшим, девяносто это почти и есть вечность.
– Ну его в жопу, твоё "Бардо"! Хочешь свалить – так и скажи, нафига этот весь буддизм разводить?
– Не хочу я свалить! – обиделся Мишаня. – Я на Зилант хотел съездить.
Данил как-то успокоился. Когда думаешь о дороге, всегда за этим приходят и мысли о смерти: а вдруг что? Мать его в любую поездку заставляла брать с собой мятую чёрную ленту, на которой золотой старославянской кириллицей была напечатана какая-то молитва. Помогало или нет, кто его знает, но пока везде доезжал живой.
– А меня с собой не берёшь?
– Неа, – просто сказал Мишаня. – Не беру. Выхожу один я на дорогу.
Да. Сначала было это.
Тогда Данил тосковал и злился, а теперь понял, как это – ночью, на дороге, одному. Но после прихода человека из темноты в безлунную ночь больше не выходил.
Дядь Тимур приехал за Катюшей на телеге, а заодно привёз Данилу мешок картошки и консервы. Данил заварил чай, вытащил из ящика в столе сухари, и Дядь Тимур уселся на табурет, основательно так – собирался выпить чайника два, не меньше. У него с собой оказались ещё каменные мятные пряники, которые хорошо было размачивать, а потом есть, сладкие, мокрые и горячие.
Говорил обо всём – о делах в ауле, о том, что в мире творится, о Катюшиных родителях, которые то ли разводятся, то ли нет, но ребёнка забирать не спешат... а Данил всё не знал, как задать вопрос, потому что боялся ответа.
– Дядь Тимур... а к вам вчера ночью мужик со сломанным джипом не заходил?
Дядь Тимур залез рукой в нагрудный карман и вытащил мятный леденец – он вообще очень любил сладости.
– К Минбаю, может, заходил, у меня никого не было. А что у него, мотор заглох? Это я починю.
– Починю, – отозвался Тяпа, глядя на Дядь Тимура круглым глазом.
– Нет, не мотор... сказал, что толкнуть надо.
– А ты что? Не вышел?
Данил встал, налил Тяпе воды в поилку.
– Нет. Не вышел.
Дядь Тимур одним глотком выпил всю чашку и налил себе ещё.
– Ну, может, и правильно. Сам знаешь, какое сейчас время. Убил бы ещё, ты бы с ним не справился.
Прибежала Катюша, молча легла щекой на прожжённую сигаретой клеёнку, от пряников отказалась, просто переминалась с ноги на ногу и смотрела в окно прозрачными серыми глазами. Она всегда была как маленькая, тихая зверушка, и Данил не мог представить какая она в городе, в школе, с другими детьми. Ему всё казалось, что там её мучают, что её заклюют, и лучше ей здесь, в степи.
– Чего не справился? Справился бы, я пару приёмов помню.
– Да какие приёмы, ты на себя посмотри, одни кости, под глазами синяки. Ты хоть спишь-то?
– Ну... сплю иногда. Может, мужик мне приснился.
– Может. Тут иногда бывает: вроде как спишь, а вроде и не спишь. Как у водителей бабушки ночью через дорогу бегать начинают, так и у нас. Утром встаёшь и не можешь вспомнить, правда кто-то приходил или всё во сне было. Ты, Данила, лучше спи как человек.
Данил вздохнул и признался сквозь зубы:
– Не могу, Дядь Тимур. Я и в городе не мог, думал, тут посплю, тут тихо... Нет, не могу.
Дядь Тимур съел последний пряник, отряхнул руки.
– Это дело, конечно, твоё. Хороший ты парень, Данила, главное на наркотики не садись. Будут приезжать из Колычева, предлагать всякое, ты не бери.
– Не буду, – честно пообещал Данил.
Ему и не хотелось ничего такого. Дома он пытался нажраться снотворного, запихал в себя таблетки горстями, полежал немного... только почувствовал, что уносит куда-то, как желудок взбунтовался и пришлось всё выблевать обратно.
Передознулся снотворным так, что сон теперь не шёл, – вот это была ирония!
Только этой ночью он кое-как задремал случайно и увидел во сне, что Катюша вернулась за забытой куклой Лизой. Подумала, что Лиза испугается спать одна на платформе, и побежала как была, в длинной-длинной футболке с мультяшным щенком, по темноте, с фонариком Дядь Тимура.
"Не ходи", – хотел сказать ей Данил, – "Вдруг тот мужик ещё тут..."
Но Катюша ничего не слышала. Только пошла медленнее, устала, наверное.
Непонятно откуда наполз туман, укрыл сопку Ленина и мигающий маячок на ней. Катюшин фонарик беспомощно тыкался в плотную белую вату, но она всё равно упрямо шла и шла.
Мимо платформы, мимо домика, на рельсы, туда, где тускло мигал впереди красный семафор.
– Катюша! – закричал Данил то ли наяву, то ли во сне. – Катя! Я здесь! Иди сюда!
Не надо было ей туда ходить. Никому не надо было, он это чувствовал. Там, впереди, в тумане, сидело что-то огромное и уже открыло пасть.
"Мужик, ну ты чё, ну чё ты, ну толкни выйди, ну ты чё..."
Проснулся он как от удара, весь в испарине. Схватил рабочую жилетку со светоотражателями и выбежал из дома в туман, по рельсам, туда, где семафор всё мигал и мигал красным поездам московского направления.
– Катя! Катя!
Он бежал и бежал, а туман всё не кончался, не кончались и шпалы под ногами, и ему казалось, что он бежит на месте, что простор, который виделся ему раньше, который давил и казался безграничным, просто задник, картинка, а за ним чёрная пустота, и выхода никакого нет...
"А "Бардо Тхёдол" написали для того, чтобы помочь человеку выйти. Выйти из промежутка, понимаешь?"
Данил запнулся и полетел носом, но вовремя успел подставить руки. Стесал все ладони и долго лежал, вдыхая запах пыльных камней, железа и мазута.
"Данилка, когда я умру, почитай мне "Бардо". Только как надо читай, всё как там написано".
– АААААААААААААААААА! Не буду я тебе ничего читать! Не буду!
Данил орал и орал, пока голос не сорвался, пока слёзы не кончились, пока костяшки пальцев не сбились о деревянные шпалы.
Сил оставалось только на то чтобы ползти до дома, но он не пополз, а остался лежать, повернулся лицом к звёздам.
Рельсы дрожали, это шёл скорый на Москву.
Данил почему-то думал о бесконечных, бесконечных рядах усталых людей с лопатами, строивших эту дорогу ради целины, ради мира и труда, ради амнистии и ради бог знает чего ещё.
Он закрыл глаза.
Выйти из промежутка...
Мишаня вышел из своего промежутка неожиданно. Все всегда уходят неожиданно.
Его группа сидела на лекции по какой-то лабуде. Наконец, звонок прозвенел, все встали, начали собираться, а Мишаня не встал. Сидел и улыбался как-то кривовато.
Преподаватель уже такое видел, быстро вызвал скорую, Мишаню уложили поперёк на составленные вместе деревянные синие стулья, обычные такие, школьные. И это был последний раз, когда Данил его видел.
Полутёмная лекционка, подавленно молчащие ребята и подошвы мишаниных кед, поддельных конверсов с вьетнамского рынка. К левому ещё жевачка прилипла...
А ведь Данил всю лекцию его ждал за дверями. Он же выйти мог, сказать, что плохо, можно было раньше позвонить в скорую...
Мишаню успели только до больницы довезти. Инсульт, кровоизлияние в мозг.
И всё.
На похороны приехали из Воронежа его родители, но Данил с ними не встречался, только собрал сумку с мишаниными вещами и отдал квартирной хозяйке.
А "Бардо Тхёдол" оставил себе. Но открыть не мог, пальцы не слушались.
Есть ему не хотелось, спать не хотелось, только курить он ещё мог.
Два дня назад, ночью, когда они лежали на диване, Мишаня вдруг обнял его крепко-крепко и сказал: "Люблю я тебя, Данилка. Больше всех на свете".
Так недавно это было!
Когда блок "Бонда" кончился, Данил и попробовал то снотворное. А когда понял, что заснуть больше, наверное, никогда не сможет, решил уехать домой. Хоть на пару дней вырваться из этого пустого города.
На вокзале он всё не мог протолкнуться к билетной кассе, поток людей смывал его, как невидимку, пока не прибил, наконец, к берегу – к объявлению РЖД о том, что требуются рабочие, соцпакет, обучение, вахтовый метод...
Московский скорый пронёсся мимо платформы – огромная, почти живая, почти летучая железная зверюга. Когда он затих вдали, Данил поднялся, оглохший, и побрёл к дому.
Тяпа высунул голову из-под крыла, и смотрел, как Данил возится у двери, вешает жилетку, включает свет.
– Макароны будешь? – спросил он по привычке, и тут же ответил себе голосом Данила. – Не буду, Тяпа, спасибо.
Данил усмехнулся и достал с антресолей дорожную сумку. В ней сиротливо болталась маленькая истрёпанная книжечка с загнутыми углами. Мишаня взял её у кого-то почитать, да так и не отдал.
"Если трупа нет, [то чтецу], который должен растолковать силу Истины, следует занять ту постель или место для сидения, к которому привык усопший. Затем, призвав дух [усопшего], представь, что он присутствует и внимает, и читай".
Тут ничего не было привычного Мишане, поэтому Данил сел в ногах раскладушки и представил его. Вот он лежит, закинув руки за голову, светлые волосы топорщатся, взгляд не рассеянный, как всегда, а внимательный. И любящий.
– О высокородный, – читал Данил, – тебе суждено испытать три Бардо — Бардо момента смерти, Бардо переживания Реальности и Бардо поисков нового рождения. Из этих трех состояний до вчерашнего дня ты испытывал Бардо момента смерти. Хотя перед тобой воссиял Ясный Свет Реальности, ты не смог удержаться, и посему принужден блуждать здесь.
Ты будешь, не отвлекаясь, внимать тому, кто поможет тебе посмотреть в лицо Реальности, и продолжишь свой путь.
Он глотал слёзы, но читал, потому что не мог теперь остановиться, не мог бросить Мишаню на полпути, и постепенно ему начало казаться, что родной голос повторяет за ним:
– О высокородный, когда тебя понесет туда-сюда непрекращающийся ветер кармы, твой разум, лишенный опоры, уподобится перу, что швыряет ветер, скачущий на коне дыхания. Непрестанно и помимо своей воли ты будешь блуждать. Всем, кто оплакивает тебя, ты скажешь: «Вот я, не плачьте». Но они не услышат тебя, и ты подумаешь: «Я мертв!» И в это время ты снова почувствуешь себя очень несчастным. Не печалься...
Но как не печалиться? Как не печалиться, когда всё, конец, когда не будет больше ничего хорошего, ничего светлого, когда всё уже было, было, было и навсегда закончилось, а существование почему-то продолжается и не видно этой серости, этой мерзости конца. Есть человек, и нет человека, и не будет уже никогда…
«О высокородный, в это время ты сможешь ненадолго отдохнуть у мостов, в храмах, возле ступ восьми видов, но не сможешь оставаться там долго, ибо твой разум отделился от твоего земного тела. Из-за этой неспособности задержаться, побыть на одном месте ты часто будешь ощущать смятение, досаду и панику. Иногда твой Узнающий будет тусклым, иногда мимолетен и бессвязен. Тогда у тебя возникнет такая мысль: «Увы! я мертв! Что же мне делать?» — и из-за этой мысли Узнающий опечалится, в сердце разольется холод, и ты испытаешь бесконечную тоску. Поскольку тебе нигде не будет отдыха и ты будешь понуждаем двигаться дальше, не думай о различных вещах, но позволь своему разуму пребывать в своем собственном неизмененном состоянии.»
А может, неправда? Может, он ходит где-то там, запутавшийся, испуганный, и ему жизненно важно слышать, как кто-то говорит: «Не бойся, не печалься».
Я здесь, я тебя не брошу.
Всё в порядке. Мы отсюда выйдем. Мы выберемся. И всё ещё будет хорошо.
Он дочитал, когда за окном уже светало. Захлопнул книгу, прислонился спиной к стене, закрыл глаза.
– Тяпа, скажи: "Данилка хороший". Скажи: "Данилка, я тебя люблю", – произнёс вдруг Тяпа и сунул голову под крыло.
Второй скорый должен был промчаться мимо платформы в шесть утра, но почему-то затормозил и навис над маленькой платформой всей своей огромной тушей. Данил накинул жилетку и вышел посмотреть. Он никогда раньше не видел спокойный скорый – московский поезд всегда был для него почти бесплотным, размытым зелёным пятном. Но вот он – стоял тихо в мягкой золотистой дымке утра.
Зевающий проводник в фирменном пиджаке, накинутом на плечи, открыл дверь вагона и закурил. Данил подошёл, поздоровался с ним за руку.
– Помочь надо? – спросил он.
– Не, это у машинистов какое-то чэпэ. Сейчас починят, и дальше поедем.
Данил кивнул, глядя, как вьётся над тлеющей сигаретой полупрозрачный дымок. Солнце всё разгоралось на востоке, так, что голова поезда терялась в сиянии.
– Подбросить тебя? – вдруг спросил проводник.
– Куда?
– Куда надо, хоть до конечной. За пятихатку.
Данил оглянулся на домик, на сопку Ленина, на горсть крошечных юрт в далёком ауле, но солнце слепило нещадно, и он не мог толком ничего разглядеть.
Он пошарил по карманам, нашёл смятую, выцветшую бумажку и шагнул в вагон.
Поезд вздрогнул, просыпаясь от дремоты, и мягко тронулся вперёд, покачиваясь на невидимых волнах.
Всё быстрее и быстрее. Всё дальше и дальше.
бонус от Mebius Cat
![:heart:](http://static.diary.ru/picture/1177.gif)
читать дальше
Некогда, в ином времени и ином мире был одним из дюжины тех, что держат своей силой крышу темной половины мира, не давая вечному холоду вселенной пожрать все живое. Черпал силу в тенях и теням же давал жизнь, странную, жаркую и голодную. Был пойман в ловушку своими же объединившимися собратьями. Тело его было уничтожено, а душа заключена в камень, выброшенный за пределы родного мира. Через сотню лет разум его осознал себя и призвал последнюю из подвластных ему теней, вселив ее в тело ворона. Птица, ведомая чуждой силой, отыскала камень и понесла его к полым холмам, где на одну ночь во много лет истончается грань между мирами и есть призрачный шанс прорваться через завесу. Но надеждам его не суждено было сбыться - стрела охотника оборвала жизнь птицы, и голод мага заставил его живую тюрьму стать вернейшим из его слуг и надежнейшим из жилищ.
Питаясь эманациями смерти и любыми яркими эмоциями, до которых мог дотянуться, камень вылепил подходящую оболочку для души своего господина, и маг впервые ступил на землю незнакомого для себя мира. Первым, до кого он дотянулся, был охотник - слишком яркий след он оставил первой смертью. И маг заключил с ним сделку, вынудив помогать себе до тех пор, пока корни замка не дорастут до его родного мира, открывая дверь, а взамен наделив бессмертием.
В Европе начинался четырнадцатый век. Век падения великих империй и становления новых, век распрей, крови, чумы и огня. И двое пошли по искалеченным землям, собирая свой урожай. Хрипловатый, похожий на карканье смех мага бился эхом на площадях, меж виселиц и костров, и охотник прозвал его Вороном. Цепкие пальцы охотника ласкали воловьи жилы на грифе лютни в придорожной таверне, завораживая всех, от замызганных служанок до купеческих жен, вздыхавших от музыки в унисон, и маг прозвал его Орфеем, предав забвению их прежние имена.
Копыта их лошадей выбивали искры на полуночных мостовых, и ржанию вторили вой и рык пришедших служить вороньему замку оборотней - Эльзас и Лотарингия, Прованс и Тулуза вспоминали легенды о дикой охоте и покрепче запирали ставни своих домов в ночи полнолуний. Ведьмы танцевали в черных живых стенах и лилась кровь, много крови, а инквизиторы зажигали костры, зачитывали приговоры, и сброд швырял гнилой репой в горящих людей.
@темы: orig-reverse