Любовь - это бесценный дар. Это единственная вещь, которую мы можем подарить и все же она у нас остается.
05.08.2016 в 00:00
Пишет fandom All Krapivin 2016:fandom All Krapivin 2016: миди G - PG-13URL записи
Название: Закрой глаза
Автор: fandom All Krapivin 2016
Бета: fandom All Krapivin 2016
Размер: миди, 4323 слова
Канон: «Паруса "Эспады"». «Бронзовый мальчик». Постканон.
Пейринг: Санька/Кинтель
Категория: слэш
Жанр: драма
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Мало ли на белом свете мальчишек, которые смотрят с восхищением на своего старшего друга?
Примечание: Все персонажи, вовлеченные в действия сексуального характера, являются совершеннолетними
Для голосования: #. fandom All Krapivin 2016 - "Закрой глаза"Сейчас Саня Денисов думает, что так было всегда. С той секунды, когда в его жизни появился Кинтель. Прямо с первой встречи. Хотя это, конечно, неправда.
Вообще, если разобраться, всё как-то постепенно получалось. Складывалось, вот. Как домик из игрушечных кубиков. Один, другой, третий и готово. Ничего не исправить.
Первый «кубик» — знакомство на теплоходе. Чудо, что они вообще встретились. Вероятность была невелика. Всякие обстоятельства между собой так стеклись, чтобы два пацана, живущие в разных концах далёкого уральского города, вдруг увиделись в совсем другой части страны. Да ещё во время путешествия, напоминавшего приключение. Такое могло произойти в интересной книжке. Например, про поиск клада. Это — первый «кубик».
А второй — смотр самодеятельности в «салоне» теплохода. Когда Саня пел свою песню про трубача. Не совсем свою, придумал-то её Кузнечик! Но Кузнечика больше нет, и поэтому песня принадлежит всему отряду. А значит, и Сане тоже. В общем, он пел, чётко зная, что его слушает Кинтель (который не был тогда Кинтелем, и даже не был Даней, а просто «мальчиком вон из той каюты»). И поэтому песня — как ниточка. От одного к другому.
Потом, третьим, был «конкурс капитанов». И то, как они потом стояли на палубе у капитанской рубки, совсем вдвоём. Они с Кинтелем смотрели на волны Ладоги, говорили вроде бы ни о чем, но на самом дело об очень важном. А потом вдруг мама пришла, загнала Саню, как маленького, в каюту, перебила, помешала...
А тот разговор... Саня его потом как будто бы все время вёл, почти каждую ночь, перед тем, как заснуть. И верил, что однажды случится чудо, и во сне к нему опять вернётся этот мальчик. Его мальчик, Санин! Видно же, что совсем-совсем его человек!
Хотя что Саня о Кинтеле тогда знал? Неполное имя (даже неизвестно, он Данила или Даниил?), город, из которого он родом (без адреса!). Ну, ещё, что Даня хорошо разбирается в корабельной науке и почему-то терпеть не может шоколад. Последнее было, кстати, ужасно мужественно. Саня потом попробовал внушить себе, что тоже не любит сладкое. И не внушил. А зря. Потому что вскоре привычный «продуктовый дефицит» перерос в сплошной «продовольственный кризис». И про шоколадные конфеты даже думать было неловко.
В общем, разговор на палубе — это четыре.
Дальняя крепость — пять.
Сны. А в них всякие разговоры, которых не было. Лучше их все-таки не считать, они же были не про настоящего Даню, а про выдуманного перед сном. Или нет? Ведь на самом деле Кинтель оказался таким же!
Зато потом — та история, с четвёркой пацанов с Достоевской улицы. С теми, кто прижал Саню к забору, наивно думая, что он типичный представитель «дворянского гнезда», профессорский сынок. Нет, Саня бы, наверное, и сам с ними справился бы... Но тут — прямо как в сказке! — вдруг появился Кинтель. И враги отступили. И это было совершеннейшим чудом. Не то, что Саньку оставили в покое, а что Даня нашёлся.
Так просто и сказочно. Как во сне.
Ну вот, наверное, тогда это и началось, да? По крайней мере именно тогда Даня Рафалов по прозвищу Кинтель возник в Санькиной жизни. Окончательно и бесповоротно. И навсегда! Как смысл жизни. Как...
Саня даже во сне про это помнил. И иногда — тоже во сне, наверное — думал, изо всех сил: «Господи, ну какое же счастье, что он есть на свете! Спасибо! За него!». Он — это Даня. Данечка. Хотя назвать так вслух хмурого, ехидного и очень смелого Кинтеля было невозможно. Хотя он бы не обиделся. Просто глянул бы на Саньку как на малыша. Сказал бы неловко: «Эх ты, мамин-папин Салазкин». Поэтому всякие мысленные нежности приходилось скрывать.
Сейчас даже вспомнить странно — такая детская ерунда, невинная совсем. Такое и прятать-то было незачем. Мало ли на белом свете мальчишек, которые смотрят с восторгом на своего старшего друга?
Так всегда было — с тех пор, как на нашей планете появились первые мальчишки. Саня Денисов это точно знает. Санькин отец — историк, его можно спрашивать про любой период человеческого бытия. И Санька спрашивал. И получал упоминания о разных исторических примерах. Дескать, для подрастающего мальчика уважение и некоторое преклонение перед старшим товарищем — вполне нормально.
Но если бы только одно «уважение»! Санька бы, наверное, что угодно отдал, чтобы сейчас было именно так. Чтобы не мучать ни себя, ни Кинтеля. Или не отдал бы? А наоборот, ни за что и ни на что не променял бы то, что сейчас с ним творится?! Но ладно, лучше уж думать про «кубики».
Потом была история с «Уставом» и Даниной классной руководительницей. Секрет старой фотокарточки. И всякие вечерние разговоры — по телефону и живьем. И ночная прогулка на улицу Павлика Морозова. И главная тайна Кинтеля — про незнакомую женщину, которая так похожа на его пропавшую без вести мать. А еще...
Кубики, кубики, кубики. Целая башенка. Настоящая крепость. Встречи, разговоры, тайна острова Шаман, первое весеннее плавание под парусом. Метель и найденный бронзовый мальчишка по имени Ник.
А потом — катастрофа.
Ещё одно сплетение случайностей, но совсем не волшебное. А если всё-таки сказочное — то это, наверное, была какая-то очень грустная и горькая сказка.
Саня не хочет сейчас ее вспоминать, эту историю с погибающим домом и умирающим Кинтелем, первым и последним трубачом «Эспады». Всю ту жуткую майскую неделю! Лучше бы её навсегда стереть из Санькиной памяти. До того момента, когда он притащил в больницу Надежду Яковлевну. Привёл её в реанимацию, не задумываясь, наврал врачам: «Это Данина мама». И Кинтель — ну вправду как в сказке, — сразу же начал выздоравливать. Хоть и не по сказочному, так, чтобы за три дня. Кинтель приходил в себя медленно, почти год. Но всё равно ведь стал почти таким, как раньше.
А Санька его тогда словно от смерти отбил. Будто расколдовал. Будто...
Но ведь и тогда никаких особенных, странных мыслей у Саньки в голове не было. Честное пионерское! (Хотя пионеров тогда в стране совсем уже запретили!) Было жгучее отчаяние, толкавшее довольно застенчивого Саньку на всякие решительные поступки. Потом — невозможная благодарность (Богу? Вселенной? Мировому разуму?) за то, что Кинтель жив. Даже снов ещё никаких не было. Кроме совсем уж кошмарных, в которых казалось, будто Кинтель тогда не выкарабкался. Но в этом-то тоже ничего такого... странного.
Был ещё бесконечный страх за Даню. Долгие хорошие разговоры, сперва больничные, потом просто вечерние, дома у Надежды Яковлевны, которую Даня начал называть «мама Надя».
Даже не так. «Мама», потом маленькая пауза. Будто Кинтель вслушивается в слово, которое сейчас сказал, и не может поверить что его произнёс. А уже потом «Надя». Если такое записывать, то, наверное, между этими словами стояло бы многоточие.
Но Саня не записывал. Стеснялся. Точнее, понимал, что Кинтель стесняется. Своей временной беспомощности, «размазанности». Шрамов на голове и шее. Того, что глаза теперь болят от яркого солнечного света. И что переломы срастаются медленно и не как надо. И что потом Дане еще долго придется ходить с тростью — черной, взрослой, с рукояткой в виде башки пиратского попугая. Её Корнеич из своих запасов выделил. И сам потом с Кинтелем про всякие медицинские проблемы говорил, рассказывал про реабилитацию. Помогал. Им обоим.
В общем, Корнеич-то ко всей этой «пост-травме» отнесся обстоятельно, но не трагически. Он подшучивал над Даниными проблемами с здоровьем так же, как над собственной инвалидностью. Хлестко, но не зло. И Кинтель научился подшучивать. А Саня так не мог.
Ну не получалось у Саньки. Пытался какую-то забавную ерунду произнести, а губы все равно дрожали. А если при этом глянуть на свое отражение в стекле или зеркале, то видно, что вместо глаз — одна «мокрая зелень». Как у плаксивой девчонки. Даже хуже.
Может, это тогда произошло? Когда жалость к Дане била через край и деться от неё было некуда? Так, что даже сам Даня не выдержал, сказал с терпеливым вздохом:
— Санки... Да не строй ты клоуна на поминках. Я ж вижу, как ты изводишься.
И он тогда не выдержал, ткнулся мокрым лицом в плечо Кинтеля. Заревел так, словно ему можно было выплакать норму слез за несколько месяцев подряд. Как талоны отоварить. Хорошо, что «мамы... Нади» дома не было. Потому что потом, все-таки, расплакался и Кинтель. Тоже за всё и сразу. И чуть ли не первый раз с неполных семи лет. Сам потом признался.
Может это, Санькино страшное, непроизносимое вслух, случилось именно тогда?
Но нет. Наверное, всё-таки нет.
Это нежность была. И облегчение. И запоздалый страх. От того, что было бы, потеряй Санька своего лучшего, самого главного на свете друга.
Вообще другие чувства. Схожие — но другие. Сколько Сане тогда было? Двенадцать? Тринадцать? Какая там любовь, в таком возрасте? Если только у девчонок — в глупых фильмах и книжках об этом самом. Например, Санькины старшие сестры (и вправду выскочившие замуж за своих Сергеев в один день), когда ходили влюбленные, вели себя как две курицы. Совсем непохоже. Это всё другое. Не так. Не тогда.
А у него были только нежность и желание драться за Кинтеля, защищать его изо всех сил. Не потому, что Кинтель сам не справится, а потому что просто не сочтет нужным о себе позаботиться. Ведь Кинтель (Санька точно знал!) однажды решил, что не имеет права на нежность и заботу. Из-за всяких своих обстоятельств.
Ну не дурак? Хотя, если бы у Сани была такая жизнь, взрослая и самостоятельная чуть ли не с пеленок, он бы, может, тоже был таким смелым и выносливым... Но у него-то все не так! Санька — другой. Больной, наверное. Потому что, ну это кем надо быть, чтобы влюбиться (Да! Влюбиться! Втрескаться! Втюриться!) в своего лучшего друга?! Свинство это. Причём безнадёжное.
Об этом никто знать не должен. Ни Кинтель, ни родители, ни Корнеич, ни отряд.
И лучше бы самому Сане о таком тоже не знать.
Но он знает. И не знает, когда именно узнал. И что с этим делать. И как скрыть все от Кинтеля? Как удержать эту тайну в себе?
Как же все сложно. Плохо и хорошо одновременно.
Санька шагает по прохладной, звонкой от летней зелени улице. Отпускает поводок, позволяя Ричарду двинуться к кустам, задрать лапу, обнюхать фонарь.
Ричард движется медленно. По собачьим меркам он давно пенсионер. Заслуженный! Настоящий герой. Это ведь Ричард спас Кинтеля на пожаре!
Ричард стал стариком. Санька — ну почти взрослым (шестнадцать на той неделе стукнуло). Но дело не в возрасте. А в том, что только взрослые люди влюбляются и понимают: их любовь не имеет права на существование. Вот эта — конкретно их собственная любовь. Так нельзя. Совсем нельзя. Никак. Никому, никогда, ни с кем...
До улицы Павлика Морозова ещё пара минут медленным шагом, а потом придётся на светофоре постоять. А потом Кинтель увидит Саню в окно, спустится. Не так медленно, как Ричард, но всё равно. Кинтель теперь двигается не спеша, не прыгая через три ступеньки, как раньше было. Может быть, Кинтель даже с тростью выйдет.
Вчера резко похолодало. Смена погоды, давления — это нормальным людям без разницы, а Даня все чувствует теперь. Посмеивается, что может работать отрядным барометром, а сам на базе перед каждым практическим занятием втайне от эспадовской малышни лопает таблетки от укачивания. Без них Кинтелю на воде теперь вообще не жизнь, под парусом не походишь нормально. И никто об этом не должен знать. Кроме Саньки и Корнеича.
А о том, что думает в такие секунды Санька, вообще никто.
Это тоже как кубик.
Сейчас Кинтель спустится и они пойдут гулять. Недалеко и ненадолго, а то мама Надя волноваться станет. Они уйдут в скверик, где до сих пор стоит постамент от памятника Павлику Морозову. Целых скамеек в парке не очень много и они почти все заняты пенсионерами. Но им и не надо.
В самом конце скверика, у покосившегося забора, есть старое бревно — от сказочной избушки, которая стояла когда-то на детской площадке. С одного бока бревно обуглилось. Здешнее пацанье палило костерок, пекло картошку. Раньше так же делал сам Кинтель и его давние приятели с Достоевской улицы.
Но обугленная поверхность — ерунда. Можно сесть с другого края, вдвоём, рядом.
Поверхность бревна в отметинах от окурков, в следах старых и свежих надписей. Одна их них почти у самой земли, вытоптанной, украшенной намертво вбитыми в неё крышками от пустых пивных бутылок.
Короткая надпись. Если не знать, где она, и не найдёшь совсем.
Короткие и неглубокие линии. Почти печатные буквы.
«Д.Р.».
Точки стерлись уже. Неважно.
«Даня Рафалов».
Устраиваясь на бревне, Саня всегда закрывает эту надпись курткой. Чтобы Кинтель не догадался.
— Ох, Санки... Чувствую, завалю я эту сессию ко всем чертям. С зимы два хвоста до сих пор болтаются.
— Всё получится, — не сразу и немного невпопад отвечает Саня.
Вот почему Кинтель хмурый такой. Сессия же! Это у Сани до выпускных год ещё, а сейчас так вообще последние школьные летние каникулы. А первокурсник Рафалов «грызёт гранит науки». С зубовным скрежетом. И ещё вон яблоко грызет. Большое, с юга, спелое и сочное. Наверное — мама Надя с собой дала. Даже два яблока, оказывается. Она сунула их в карман куртки. Второе для Саньки.
Странно как-то — сидеть под цветущей яблоней и при этом грызть яблоки. Ну а чего делать, если в сквере все места заняты? На их любимом бревне целовалась какая-то длинноволосая парочка в косухах. Не поймёшь, кто из них девица. Санька поморщился — так, словно увидел что-то неприличное. Кинтель просто скривился.
— Не будем мешать. Санки, давай дальше пройдёмся?
И они двинулись по улице Павлика Морозова. Мимо унылых пятиэтажек, в окнах которых, не смотря на ранний вечер, все равно горел свет. Мимо автобусных и трамвайных остановок, ларьков, из которых орала дурная попса. Кинтель морщился — от самих песенок и от громкости. И Санька каждый раз вскидывался, как Ричард, услышавший команду «ко мне».
Потом они свернули в незнакомый двор. С малышней на замызганной детской площадке, с вечными бабками на лавочках у подъезда. С неровной цепочкой старых яблонь за последней пятиэтажкой.
Когда-то эти яблони росли под окнами старого жилого дома. Но дом снесли (совсем как Кинтелев родной). И теперь только остатки каменного фундамента белели в густой июньской траве. Кинтель опустился на него. Чуть быстрее, чем надо...
Голова кружится? Бывшие переломы о себе напомнили? Опять на смену погоды?
Трость вздрогнула, соскользнула с каменной кладки на землю. И Саня отвернулся, чтобы не нагнуться первым, не подхватить эту трость — будто у него рефлекс сработал, как у собаки. Не встретить потом обиженный взгляд Кинтеля. «Пожалел инвалида, да?»
Вдали, за гаражами, сараями, железнодорожной насыпью, за строем молодых топольков, сквозь серые тучи пробивался неяркий жёлтый свет. Солнце неспешно кренилось в закат, выпускало острые лучи. Намекало, что завтра день будет хороший, по-настоящему летний. А там, может, к выходным погода совсем наладится и Корнеич даст добро для парусной практики...
— Даня, поедем в воскресенье на Орловское? Ну, если... — Санька запнулся, чтобы с языка не сорвалось «если ты себя будешь нормально чувствовать».
Нельзя так! Он же Кинтелю не мама Надя, не отец, не Толич! Зачем Дане лишний раз напоминать про болячки? Про свой страх за него. Вдруг догадается?
— ...Если погода нормальная будет, — заторопился Санька.
Кинтель молчал. Смотрел на окна чужой пятиэтажки — как в них белеют прямоугольники телевизионных экранов, как колышется на ветру вывешенное на балконах бельё. Обижался? Чуял в Санькином вопросе подвох? Или, может, взял вдруг и догадался про то, о чем никто не должен знать.
— Поедем?
— Что? Санки, прости, я это...
— На озеро. В воскресенье. Поедем?
— Нет, наверное, Сань. Ты один поезжай. У меня же сессия. В понедельник экзамен. Там учить — выше крыши. — И, как будто извиняясь, Кинтель добавил: — Яблоко хочешь?
Саня не хотел, но все равно взял. Просто потому, что яблоко перейдет из рук в руки. Потому что оно лежало у Дани в куртке, хоть и не долго. Он касался кожуры яблока своей ладонью. И если к кожуре прикоснуться — губами! — это будет как поцелуй.
— Санки, оно жёсткое? Хочешь, поменяемся?
— Нет!
Надо было согласиться. Даня своё надкусил. Будет как губами в губы. Нет! Нет-нет-нет!
— Санки? Ты чего? Ну не хочешь — не надо, я же не отнимаю. — Даня смотрел на него недоуменно.
Но наконец-то повернулся, перестал разглядывать пятиэтажку. Уставился Сане прямо в глаза. И стало заметно, что он небритый и что щеки него втянулись. А лицо хмурое, усталое. Будто он одновременно говорит и решает какую-нибудь задачку — свою физматовскую, невозможно сложную.
— Ты в порядке? Санки?
— Я? — Саня хочет ответить как можно быстрее. Ему сейчас стало страшно. Потому что у такого вопроса, как у сложной задачи, всегда несколько ответов.
«Да, конечно, в порядке».
«Нет. Но это ерунда».
«Данечка, ты лучше не спрашивай. Потому что, если спросишь, что со мной, придется объяснять. А ты про это знать не должен. Тебе нельзя такое. И никому нельзя».
— Я нормально. А ты?
— Чего я? Санки, у меня сессия. Не видно, что ли?
Кинтель расправился с остатками яблока — в два укуса. Зашвырнул огрызок в траву. Освободившейся ладонью немедленно потер нахмуренный лоб. И Сане сразу же захотелось придвинуться ближе, обнять. Положить ладонь на складку между Даниными бровями. А лучше вообще губами в неё ткнуться.
— Даня, тебе учить много надо?
— Нет. То есть, да. Санки, там не очень много. Но там трудно... Наверное, любому было бы трудно, не только мне. Другие тоже загибаются, безо всякой мигрени. Сань, высшая математика, она... немного не такая, как в школе проходят. Там сложнее. Интереснее, но мозги реально пухнут...
Кинтель на секунду запнулся. Кулаком сдвинул с нижней губы прилипшее яблочное зернышко. Оно упало на землю, затерялось в густой траве. Вот интересно, а вдруг из него яблоня вырастет? Но куда интереснее — Данины губы. Они от яблочного сока должны быть сладкими. Немножко липкими, чтобы их можно было облизнуть. Всего разочек... Всего секунду. А потом из-за этой секунды оборвётся все остальное — все, что было между ними за эти восемь или девять лет. Нельзя!
— ... градация. Санки, ты слушаешь меня вообще? Или я непонятно?
— Понятно. Даня, будешь моё яблоко? Я правда не хочу.
— Буду. Спасибо, Сань.
И снова ладонь на ладони. И кажется, что под кожурой у яблока тоже бьётся жилка. Как пульс у Дани на запястье.
Мягкий стук. Шорох.
Густая трава на секунду раздвигается, а потом смыкается снова. Ричард, взбивая воздух куцым хвостом, подслеповато тычется в землю. Ищет яблоко.
Кинтель вдруг нагибается — и его рука скользит вдоль Саниной спины, всего одну секунду. Дышать тяжело. Но Кинтель меняет положение рук, подхватывает трость. Резким жестом пригоняет яблоко обратно, возвращает его себе под ноги. Потом поднимает, вытирает о левый рукав рубашки, чуть ниже эспадовской эмблемы.
Надкусывает. И глаза при этом щурит.
Интересно, а когда Кинтель целуется, он закрывает глаза?
— Ох ты ж, кислятина какая... Санки, ты чего не сказал?
— Не хотел перебивать. Ты про эти объяснял, я не помню... Интересно. Дальше расскажешь?
Саньке очень хочется отхлестать себя по щекам. За враньё.
— А чего дальше-то? Мне тоже самому интересно, но я и сам ни фига не понимаю, — Кинтель пожал плечами. Потом вздохнул. Резко. Словно набирался мужества, чтобы выпить какую-нибудь лекарственную гадость. И вот тогда он признался: — Санька, я, наверное, отчислюсь. Сам. Документы заберу и все такое.
— Зачем?
Саня сам испугался своего голоса. Звучал больно жалобно. Как у перепуганного дошколёнка.
— Не могу больше. Крыша едет...
— Голова болит? — спросил Саня. И сам сразу понял, какую глупость сейчас сморозил.
Но Кинтель не обиделся. Наоборот. Улыбнулся. Хоть и печально.
— Нет, не голова, мозги. Санки, понимаешь... Я у Толича спрашивал, он же медик. Про то, что бывает после черепно-мозговых.
— Что? — отчаянным шёпотом спросил Саня
Кинтель молчал. Было слышно, как по улице Морозова ездят машины. Как в одной из них орет дурными голосами идиотская музыка, про вишнёвую «девятку».
— Санки, я не могу. Сань...
Хорошо, что стали сгущаться сумерки. Наверное, сейчас дождь скоро пойдет. Ну и хорошо. В полутьме и совсем в темноте легче разговаривать. Делиться тайнами и тревогами.
— Санки, я не знаю... Может, ушиб мозга так сказался. Толич сказал, что вот тут, — Кинтель неловко провел пальцами по лбу, и Сане сразу же захотелось накрыть его ладонь своей. Будто это могло притупить боль. Или обиду. — Вот тут тоже повреждения есть, от удара. А эта часть мозга за разное отвечает, он объяснил. За то, какой человек. И за отношение к другим людям тоже...
Саня вздрогнул. Как от резкого звука. Но не перебивал, не мешал. А Кинтель объяснял дальше. Сухо, строго:
— В общем, это либо врожденное, и просто раньше не вылезало, либо оно сейчас образовалось, из-за сотряса... Не знаю. Я же Толичу не говорил, чего у меня там... Про что я спрашиваю...
— Про что?
Сане показалось, что он заранее знает ответ. На личном опыте.
— Про это... Про то самое, Санки. Понимаешь... Не то, чтобы я теперь ненавижу их... девчонок. Или что я, наоборот, раньше их как-то сильно хотел...
Саня кивнул. И не стал напоминать про то, что Кинтель ему рассказывал — об Алке Барановой, которая до сих пор присылала изредка письма из-за границы. Но там ведь не любовь. Даже не отношения. Точнее — отношения, но не те. «Дай английский списать, шашлычок ты мой!». Саня и сам так мог сказать. Любой однокласснице. Хотя и не очень-то уверенно.
— ...А теперь они меня вообще никак не колышут. Я ради интереса порнуху по кабельному смотрел, и ничего. Думал, что вдруг сработает... А оно...
Даня запнулся. Вытер рукавом рубашки вспотевший лоб. Было видно, как у него на щеках проступают треугольные розовые пятна.
— Санки, я... Я на тебя не просто так... смотрю. Не как на друга. То есть не только как на друга, а... Понимаешь? Хотя, разве такое поймёшь? Я сам не понимаю ни фига, Сань.
Это было еще одним чудом. Еще одним кубиком — последним. На самом верху башни. Это одновременно — как праздничный салют, как звонок с самого последнего урока в последней четверти, как... Как новости о том, что Кинтель будет жить. И сам Саня тоже.
Долго.
Может быть — всегда.
И, наверное, вместе.
Он боялся вставать с фундамента. Боялся, что Даня испугается. Что решит, будто Санька может уйти.
Поэтому надо было вот так — одним рывком, броском, практически. Они и без того сидят очень близко. Всего-то и надо: чуть-чуть перегнуться, сместить руку, убрать пальцы, приблизить губы. Сказать, наконец:
— Даня, не бойся. Всё в порядке. Я тоже.
Голос звучит по детски, глупо так. И слова не те, которые Саня должен говорить. «Я тоже». Чушь какая-то. Опять всю работу взял на себя Кинтель, все сказал, во всем признался, первый рискнул. Потому что старше? Честнее? Храбрее?
— Это я тебя люблю. И ничего не сотрясение. Или мы оба сотрясённые. Понял, Даня?
Кинтель смотрит на него с таким видом, будто у Сани за спиной сейчас мчится встречный поезд. Или падает горящий самолет. Или у него там выросли крылья. Даже, наверное, паруса. Два больших треугольных кливера.
Белые крылья-кливера. Нежные и очень сильные.
Санька не дает Кинтелю опомниться. Одним махом оказывается рядом.
Это так просто. Так привычно. Совсем как на яхте, когда сильная качка.
Он накрывает своими ладонями Данины щеки. (Небритый!). Это тоже так просто, будто он уже много раз такое делал.
А потом — как никогда не показывают в обычных фильмах и обычных книгах — Санька целует Кинтеля. Губы к губам. Язык к языку. Ещё сильнее. И резче. И долго, невозможно долго. Так долго, что непонятно, как теперь сглатывать слюну.
Но еще непонятнее — о чем им теперь говорить. И можно ли?
Вдруг то, что Саня сейчас сделал — это всё-таки неправильно? Вдруг так — нельзя? Всё равно нельзя. Не смотря на признание Кинтеля. Может, тот вовсе не рад собственной реакции.
От этой мысли Санька замирает. Сбивается. И никак не может сообразить, каким будет следующее движение. Что теперь делать? Разжать объятья? Отвести своё лицо от Даниного? Отшатнуться? Прощения попросить?
Что делать?
Он не понимает, не помнит.
Это как с песней — когда начинаешь и вдруг сбиваешься, фальшивишь, из головы вылетает мотив. И все слова — даже самые лучшие — болтаются в голове, словно мусор на воде.
Санька распахивает глаза. Встречает взгляд Кинтеля. Оторопелый. Одуревший. Как будто Даня спал, видел во сне кошмар, а его вдруг разбудили.
Это хороший взгляд. Изумлённый, но совсем не злой.
И Саня оживает. Снова скользит языком по Данькиным зубам, пытается нащупать его язык своим — коснуться, словно осалить. Санины пальцы знают, что сейчас делать. Лучше него самого. Лучше Кинтеля.
Тот выворачивается, подставляет Саньке шею — тоже как для поцелуя, да? Говорит неразборчиво, глухо, раздраженно. Так, будто у него болит голова:
— Салазкин, ты сдурел! Прекрати!
И все обрывается. Все движения. Все касания. Все ноты звучащей внутри Саньки мелодии.
Всё.
Это как убитая песня, как оборвавшаяся навсегда дружба.
Саня убирает руки. Выпрямляется. Складывает ладони на коленях (и под джинсовой тканью сразу нашаривается родинка. Она словно сама Сане под палец лезет).
— Прости меня, пожалуйста. Я больше не буду.
Всё.
Теперь Саня замирает. Ждёт слов Кинтеля. Как приговора. Сдается. Хотя тот трубач, из их с Даней песни, не сдавался никогда-никогда. Но у трубача были совсем иные задачи. И он оборонялся от внешних врагов. А главный Санькин враг — он сам. Всё разрушил. До основанья...
— Не надо так, Санки... — очень медленно произносит Кинтель: — Сань, пожалуйста. Это не искусственное дыхание.
— А при чем тут оно? — Саня ждал других слов. Жёстких, обрубающих все напрочь.
А Кинтель вместо этого говорит так, будто это он во всем виноват:
— Санки, ты мне... Лучше тебя никогда не будет, никого... Но ты мне ничего такого не должен, понимаешь? Это мои проблемы и мне их решать. Ясно?
И Саня медленно — словно в фильме, где специально плёнку крутят не на той скорости — поворачивает голову. Видит Данино лицо. Сейчас уже совсем стемнело. И многое не разобрать.
Но у Дани глаза блестят. И на щеках пятна. Саня их не видит, но чувствует жар. И все остальное он тоже чувствует.
— Санки, ты понимаешь... Мне такого из жалости не надо. Совсем.
И Кинтелево «такое» совсем как у Сани!
Так тоже бывает. Ещё одно чудо. Совпадение. Как в книжке. Как в сказке. Как только и может быть в жизни Сани Денисова. В личной жизни.
— Да при чем тут жалость! — возмущается Саня.
И, не давая Кинтелю вставить ни слова, он начинает говорить сразу обо всём. Про совпадения, про теплоход «Михаил Кутузов» и про фрегат «Рафаил», про Морской устав и тайну острова Шаман, про маму Надю, оказавшуюся тезкой биологической мамы Кинтеля.
— Ну мало ли, что и где не бывает. А то, что и ту, и другую Надежда Яковлевна зовут? Это бывает? А что они внешне похожи? А как она к тебе в больницу приехала? А как мы Ника нашли? А что фото прабабушки сохранилось? Так тоже в жизни не бывает, по-твоему?
Саня говорит хрипловато, сбивчиво. Но все равно ему кажется, что голос звенит — как в детстве, когда он пел про трубача.
Это от волнения. Только от него. Ни от каких ни от слез ни разу.
— Платок есть? — спокойно и очень уверенно спрашивает Кинтель.
Сам лезет в карман Санькиной куртки за платком. Зажимает его в ладони. И наклоняется губами к Саниной щеке. Сцеловывает слезы. Одну, вторую, третью.
— Как звезды в августе... — непонятно говорит Кинтель.
А потом они снова целуются. В полной темноте. Под мелким, моросящим дождём. Совсем неласковым, не летним.
Неважно. Июнь только начался.
— Домой надо. А то мама...
— Мама Надя тоже... — хмыкает Кинтель: — Ричарда зови и пойдём.
Но так и не убирает свои ладони с Санькиных плеч.
Саня улыбается. Оборачивается, чтобы подозвать собаку. Хочет сложить губы, чтобы свистнуть. Но они, припухшие, не слушаются. Складываются в улыбку.
Так надо.
Санька не поёт, а почти шепчет. Очень тихо и, кажется, не совсем на ту мелодию:
— Наш трубач никогда не сыграет отбой...
И Ричард подходит. Стоит, наклонив голову, и слушает песню.
тыкаем на картинку)
Советская фантастика fk-2016.diary.ru/?userid=3377205 (Алиса Селезнёва, Стругацкие и другие)
Где тексты с русскими именами ))
Это фанфики на детские книги? То есть их можно детям читать, там слеш отсутствует? Как рассказы по мотивам рассказов?
jammm, я не читала, но участник команды мне сказал, что это тот ещё трэш, где от детской литературы рожки да ножки )) попробуй )
На зимней битве была команда Сердец, они писали только джен. Практически детский, сказочный джен. И прям на ура это всё шло. На летней их не видела.
Таня_Кряжевских, о, так сегодня, значит)) здорово)
Таня_Кряжевских, вот просто интересно, кто мог такое сказать.
Motik71, с удовольствием расскажу автору, что его миди нравится)) Приятно было видеть знакомый текст.
А тут коллаж к фику.
Motik71, вот то, что ты у Даньки читала, именно после прочтения Крапивина написалось.)))
А что написалось? Дайте посмотреть?
Motik71, расскажи потом, как тебе, ага?))
И тебе спасибо за наводку!